Он не настаивал. Ношу свою я за спину не закинула, на плечо положила - плечо распрямилось, словно не ивовое корье на нем, а лебединый пух. К земле не гнет, в небо тянет... А твой отец круто завернул коня и поскакал обратно. Недолго прошло, а Старшая Мать через верного человека свое благословение прислала...
Фотограф и справа зайдет, и слева, и спереди на корточки присядет, а то и вовсе на траве растянется - и щелк да щелк своим аппаратом щелкает. Уж этого Младшая Мать без внимания оставить не могла, тут же платок на голове поправила, складки на подоле праздничного платья ладонью разгладила.
- С отцом твоим, покойным, ни разу на карточку не снялись, так жалко... - сказала она словно про себя.
Фотограф, как и обещал, с разговорами не надоедал. Но все же помытарил нас изрядно. И так и эдак стоять заставил, туда-сюда пройтись велел. Но, коли у человека работа такая, мы не роптали.
- За то, что землю нашу увековечил, спасибо, сынок, - сказала ему Младшая Мать. - А жизнь человечья... твой ли один щелк, мои ли девяносто лет - все одно... Фотограф землю нашу и нас самих "обессмертил" и пошел своей дорогой.
А мы с Младшей Матерью по узкой пыльной тропинке пошли вниз. По ней мы когда-то, каждый в свое время, в свой черед, бегали босиком. Мы пошли к Мукушеву роднику. Захотелось вдруг зачерпнуть в ладонь и глотнуть его студеной воды. Не от жажды, а просто, говорю же, захотелось. Может, вот так вдвоем и не придем сюда больше... Неведомо.
А две пары ножек, оставив в пыли маленькие, как дубовые листочки, следы, уже пробежали вниз к роднику. Нашлись, значит, и нас попроворней...
ЧЕРНЫЕ УГЛИ НА БЕЛОМ СНЕГУ
Однажды утром Младшая Мать, которой уже на десятый десяток пошло, сидела притихшая, опечаленная чем-то. Когда же я спросил, здорова ли она, ответила "здорова" и даже улыбнулась. Но все равно вид был у нее невеселый. Я стал допытываться, и она сказала:
- Я сегодня на заре плакала.
- Отчего?
- Да так... По старости-дурости, наверное...
К материнским слезам равнодушным не останешься, особенно если матери за девяносто, а сыну под шестьдесят. Я снова и снова спрашивал:
- Может, обидели? Или болезнь затаила?
- Я жалеючи плакала.
- Кого?
- Кудрявую босоногую девочку. Восемь лет ей всего.
- Чья девочка?
- ...Не было в доме спичек очаг разжечь, и ярым морозным утром дала мать девочке совок в руки и отправила к соседям за горячими углями. В одном платье, босиком, выскочила она из дома. Вот уже и обратно бежала, да возле самого порога поскользнулась она и упала. Все угли так и разлетелись из совка. Будто черные горючие слезы прожгли белый снег. И девочка как сидела, так и заплакала горько. Голые пятки ко льду пристыли. Этой девочкой я была. Проснулась сегодня на рассвете и от жалости к тому ребенку заплакала. Плачу, удержаться не могу. Если бы можно было, в самые теплые свои одежды ее одела, самыми вкусными своими яствами угостила. Если бы можно было... Да нет, невозможно. Плачь, убивайся, невозможно... Вот оттого, что ничего уже не поделаешь, я и плакала...
Вот ведь как. И счастливое, и несчастливое детство наше еще долгиедолгие годы следует за нами. А вернее, так и живет в душе, не уходит.
Про Младшую Мать говорю - больше восьмидесяти лет прошло, а она о своем детстве, о том, которое босиком по снегу бежало, плачет. Не ребячество ли? Наверное, ребячество. А в ребячестве - чистота.
...И от рассыпавшихся угольков белый снег черным не станет...
1972-1976, 1978