Я не знаю, какую черту провел доктор, но разговор, который вели две бабы, по-моему, был совершенно ясен.
Доктору все казалось, что Степанида Константиновна смотрит в зеркало. Признаться, его мысли казались мне странными.
Баба ясно обратилась к нам с заявлением. Баба утверждает, что дала ей на хранение вещи. А та орала – будет ли она, во-первых, хранить добро какой-то контры, а, во-вторых, ее муж действительно сослан. Баба вязалась: оставила на хранение серый заграничный костюм, пианино, подушки, одеяло, а приехала – нет ничего и всё!
Вошел старик, багровый, и сказал: «Вон, контры!»
«Какая тут, к черту, курица», – подумал я, но тут же обратил внимание на разговор их насчет серого костюма, значит, есть какая-то истина в разговоре Черпанова и в его поисках? Значит, он не поддевку ищет?
Степанида Константиновна толкала бабу. Та шла медленно, заливаясь слезами.
Доктор взял меня под руку, мы бродили по булыжному голубому двору. Прекрасный осенний день. Тепло, даже душно. Несомненно, разговор у трюмо преломился в душе доктора, он его несомненно слышал, но преломился по-другому. Он даже как-то затуманился, но мгновенно вспыхнул:
– Разве возможно грустить в такой день? Здесь надо только повод найти рассмеяться! И вообще с легкой шуткой отнестись ко всему! Несомненно, семейство Мурфиных сейчас более чем когда-либо нуждается в шутке. Ряд удивительных шуток скопился у меня в голове. Я наслаждаюсь жизнью. Хотя странно, на меня находит страх, например, в гардеробе мне казалось, что я тону, а теперь я убежден, что у Сусанны впечатление обо мне как о лихом человеке. Самое важное – подождать. И когда придет победа, люди уже сами наполнят своими выдумками все ощущения победителя, очень постыдные, может быть. Но он же не может сказать истины, потому что эту истину могут сказать и понять как рисовку. Поэтому я нахожусь в редко выгодном положении. Я еще не победитель и могу делиться своими чувствами. Но вот когда я одержу победу и когда будет рассеян туман бреда о короне американского императора и то, что мне кажется наиболее достоверным, то, что в этом доме ничего не говорят об этой короне, и воображаю, что творится за границей и какое важное значение придали тому, что я не приехал, и я должен принести для них уничтожающее объяснение. И я его принесу! Я сделаю особый доклад здесь. Аудитория будет переполнена. Мне будут аплодировать. В качестве экспоната выйдет Сусанна. Для нее будет решающим днем. Ее уже, сверхидею, она получила, и ей будет смешно рассказать о своей выдумке. Но она расскажет. Аплодисменты. И где-то будет сидеть юноша и мечтать о славе доктора Андрейшина! Слышали ли вы что-либо о короне американского императора здесь?
Я мог, не совравши, сказать, что ничего не слышал. Как я жалел, что беспомощен в таких делах, мне надо ж было что-нибудь сказать доктору Андрейшину, он находится в диком заблуждении, но сладострастие и даже злорадство было во мне, и я молчал, наблюдая за его веселым лицом.
– Замечательно весело я себя чувствую. Расскажите какой-нибудь анекдот, Егор Егорыч. Сегодня-то я непременно расхохочусь, дайте повод огласить этот убогий двор смехом.
Я рассказал. Парикмахер спросил мужика, который вез на коне мешок сена на рынок: «Сколько он возьмет за то, что на коне?» Мужик запросил умеренную цену, которую парикмахер и обещал заплатить. Когда же мужик, сложив мешок, потребовал деньги, то парикмахер потребовал также и седло, как находившееся на коне. Мужик спорил-спорил, но принужден был отдать. Спустя некоторое время после того мужик пришел к парикмахеру и спросил его, что он возьмет за бритье его и его товарища. Парикмахер запросил тридцать копеек. Мужик, обрившись, привел после этого своего коня и сказал: «Вот мой товарищ. Или брей, или отдавай обратно седло». – Один подагрик, увидев вора, ведомого на виселицу, сказал: «Желал бы я иметь твои ноги». А вор отвечал: «А я б желал иметь твою голову».
Доктор с удивлением помотал головой:
– Нет, неудачные рассказы. – Он опять отошел от меня, посмотрел и поднял к уху руку. – Непременно необходимо крайней шуткой разрушить их семью! Если мы так могли разрушить семейство Населя, то здесь, конечно, гораздо легче.
– Разрушайте сами. Ведь у вас еще ожоги по всему телу, вы еле ходите. Вот пробежитесь.
Доктор попробовал побежать, но, стеная, остановился.
– Вы правы, я думаю, что и не рассмеялся вашему анекдоту, потому что внезапно почувствовал боль в какой-то части тела, но сознание так великолепно налажено, что оно отодвинуло эту боль, и тем не менее, конечно, не поступками, но смехом и вообще шутками всего возможно достигнуть.
* * *
Помню я, в гражданскую войну был у нас в полку петух. Мы отбили у белых несколько музыкальных инструментов, нашлись музыканты, раньше они работали в вольнопожарном обществе, а при скудости общественного движения при царизме сюда шли люди, как-то склонные к общественности. Всю ночь мы репетировали «Варшавянку». Помнится, когда уходили из села, то из-за школы вышел петух. Он шагал в ногу с оркестром. Я никогда более не видел петуха, который столь бы любил музыку. Он спал на музыкальных инструментах, любил больше всех капельмейстера. В одной операции возле Златоуста наш полк зарвался, и нас окружили. На нас двигались «голубые гусары» и сибирские казаки. Мы были молоды и решили погибнуть с музыкой. Мы играли, на нас кинулась «лава» казаков. Когда петух увидел, что на капельмейстера несутся, он кинулся под ноги коню, конь вверх, офицер наклонился, чтобы его рубануть, – это был лихой, видимо, парень. Как нам было жаль, сколько раз были голодные, но мы не резали петуха. Офицер тотчас же сковырнулся. Мы отбили атаку и даже штыковым ударом, на конницу – подумайте, что значит молодость! – вышибли их из леса. Шестнадцать пуль было в башке офицера. Разговор о петухе отвлек наше внимание от опасности и дал нам возможность продержаться до подхода помощи…
Доктор выдумал психоз относительно стадиона, сам я понял – откуда он пошел. Синицын ему говорил о новом психозе при последнем свидании: как бы не взорвали стадион. Приехал Юсупов, а все застроено, он остановился, бросил кому-то костюм, и ходит, закладывая шашки необычайной силы, отыскивая свои сокровища.
– Мой доклад, – начал Черпанов, – будет краток. Я только дам чистую пометку работ, так как по общим вопросам мы уже столковались. Но, раньше чем приступить к докладу, мне бы хотелось сказать несколько вступительных слов, в частности, направленных в сторону Ларвина.
– Правильно, – словно и ожидая только этого выступления, сказал Ларвин, дайте мне слово!
– Нет, я вам не дам, пока не скажу своего, – с непонятной всем злостью вдруг сказал Черпанов и даже стукнул ладонью по столу. – Вот вы, товарищ Ларвин, надели сюда на заседание лучший свой костюм, и этот поступок был правильный со стороны нашего желания предстать более опрятным, чем вы есть, данному собранию, но по существу в подобную духоту одеваться глупо!
– Дайте мне слово! – крикнул Ларвин и вскочил.
Черпанов тоже вскочил. Их злость несомненно всем казалась непонятной.
– Нет, не дам! – еще громче сказал Черпанов. – И я знаю, что вы желаете сказать, товарищ Ларвин, но раньше вы все-таки выслушаете мое мнение и о вас, и о вашем костюме, и вообще о костюмах, хотя для некоторых здесь присутствующих этот вопрос и первостепенной важности, но не для меня. Если я забочусь о костюме, то я забочусь о костюмах для всех, и нельзя посредством какого-то мифического костюма вводить раздор в нашу коммуну. Сядьте, Ларвин, и будем говорить спокойно.
Ларвин сел, но торжествующий пот уже стекал у него под мышками. Мне кажется, что от него пахло, но Людмила, которая сидела рядом с ним, испытывала чуть ли не большое удовольствие, точно она его загнала – как коня – и радуется тому, что конь не издох.
– Итак, я продолжаю. Костюм, конечно, важен, но все-таки сущность не в этом, и боюсь, что мы можем обмельчать, если будем думать, что войдем в коммуну в одном костюме и он, так сказать, будет прикреплен к нам, ничего подобного, мы в самом начале должны изгнать зависть в каких угодно проявлениях, и самое страшное – не загонять ее внутрь.