– Штрафанули?
– Бог миловал. – Наливает воды, неторопливо пьет в приличествующей событию тишине и, поставив бокал, промокает салфеткой усики. – Сегодня Он вообще настроен благодушно… Я о Нем, – устремляет палец на электрические свечи под потолком. И поясняет, обернувшись к хозяйке: – «Шестой целитель» в плане.
Стрекозка ахает. Люстра, конечно, царский подарок, но теперешний перешиб.
– Как здорово! Толя даже не мечтал, что когда-нибудь напечатают.
– Толя был профессиональным скептиком.
– Неправда! – протестует бывшая жена. – Толя любил жизнь. Он никогда ни на что не жаловался.
– Естественно! Жалуются оптимисты. Потому что всегда верят в лучшее.
– Толя тоже верил. Даше умирая говорил: все будет хорошо. Вот пусть Столбов подтвердит: он был у него в последний день, дыню приносил – Толя страшно любил дыни.
Столбов, подтверждая, наклоняет квадратную голову… Уж не его ли и ждал в Сундучке озябший, в перчатках с отрезанными пальцами, обреченный Три-a? А явился другой, в курточке от Дизайнера и без дыни.
– Профессиональные скептики, – поясняет с улыбкой доктор диалектики, – жизнь не хаят. Просто они сомневаются в ее разумности.
Не совсем так, профессор. Воздержись от суждения – вот краеугольный принцип Шестого Целителя. Воздержись, поскольку ты, простой смертный, все равно не ведаешь с достоверностью, где реальность, а где фикция, фантом, мираж – детища твоего ненадежного восприятия. Ничего не отрицай, ничего не утверждай, в том числе и своего сомнения. Живи в соответствии не с тем, что есть и что бедному взору твоему недоступно, а с тем, что ему, маломощному, видится. Воздержись, воздержись от суждения!.. Советик, в общем, ничего, дельный, но обитающий в заточении может позволить себе роскошь не следовать ему. Пусть его светлость воздерживается – образ жизни обязывает, пусть расшаркивается перед издательскими дамочками и дарит взлелеянные чужими руками плоды, пусть наклоняется к Стрекозьей головке, дабы шепнуть элегически, помнишь ли, дескать, Сундучок, но с какой стати я, узник, затворник, темность, должен отказывать себе в удовольствии говорить об этом ядовитом насекомом с крашеными волосами все, что думаю! Капсула безопасности – это еще и капсула свободы.
– Я только что, – делится Посланник, – от одного человека. Он утверждает, что Астахова можно было спасти.
– Неправда! – вскидывается Стрекозка. – Столбов достал лучшее лекарство.
Квадратная голова скромно наклоняется.
– К сожалению, было уже поздно.
– А раньше? – миролюбиво интересуется доктор диалектики. – По-видимому, тот человек имел в виду, что спасти Астахова можно было раньше.
– Как, как спасти! – волнуется любвеобильная женщина. – Если он не слушался никого! Если он сознательно гробил себя!
– Алиса Ивановна, – вставляет горбунья из статистического управления, – разрешила ему работать дома.
– У него не было дома, – с улыбкой напоминает мой атташе.
– Неправда, опять неправда! Я сто раз звала его. А Столбов даже второй ключ сделал.
– Второй?
Стрекозка захлопала тяжелыми от краски ресницами: ну да, второй, что тут непонятного! – но профессор был не только педантом, но еще и джентльменам, а джентльмены не домогаются у женщин точных цифр. К тому же, разве не утверждал Платон, возводя в одиночку бумажное свое государство, что жены там будут общими? Вот уж где разгулялся бы Дизайнер! (Мало москвичек ему – из Ленинграда выписал! С вокзала звонили, не устроившись, что, по-моему, плохой симптом.)
– Это ужасно, – молвила траурная дама, – когда умирают люди.Скорбная тишина воцарилась за столом – лишь старец в синих очках пощелкивал вставной челюстью, да сопел Столбов, неревнивый гражданин платоновской державы, да мелодично звякала под шагами соседей с верхнего этажа повешенная Три-a люстра, подарок товарища по Сундучку… Украдкой бросив взгляд на часы, Посланник явственно различил густые размеренные удары Совершенномудрого.
Крадучись уходил, на цыпочках, как уходят из опасного места. Гул и суматоха в аэропорту отвлекли и приободрили, но теперь он тревожился, не перенесут ли на утро рейс, вынудив возвратиться к пропитанному запахами лекарств китайскому буфету.
Рейс не перенесли. Вовремя улетел и из Внукова – в Сундучок прямиком. Обрадовался, когда различил, подъезжая, дым над жестяной трубой, верхушку которой освещали последние лучи уже не видимого из электрички солнца. Еще чуть-чуть и соскользнут, погаснут; сбежавший от смертного одра поспешно отвернулся, чтобы не видеть этого завершающего момента, а про себя решил, что завтра же по дороге в институт позвонит завмагше, единственной во дворе обладательнице телефона, и разузнает, как там дела у тетушек.
Три-a удивило его появление. «Самолет не задержался разве? – И пояснил с улыбочкой, которая напоминала те самые убегающие с трубы лучи: – Я почему-то думал – задержится».
Приехавший заверил: да нет, все нормально, погода летная… «Все нормально?» – с непонятной, тоже ускользающей (как улыбка; как лучи) интонацией. Пришлось сознаться, что прихворнула тетушка. (Он употребил именно это слово: прихворнула.) «Сегодня лучше… Заснула». И, пряча лицо, долго распаковывал дорожный, по-студенчески убогий скарб. Боялся, спросит вдруг: она что, умирает? – но нет, не спросил. Вообще не в пример прочим метафизикам предпочитал не говорить о смерти, и мой жизнелюб ценил это. Ему меня достаточно… Заживо погребенный, одним замогильным видом напоминаю о бренности всего сущего.
Хотя, если вдуматься, не так уж и всего. Лишь человек, если вдуматься, по-настоящему смертен, потому что лишь человек ведает, чем рано или поздно завершится его трепыханье, прочие же божьи твари оттого и божьи, что знать не знают ни о каком конце. Божьи, поскольку частица Бога живет в них – частица пусть иллюзорной, но вечности. И в шмеле, что глухо ударился нынче в утреннее стекло, и в пчелках, которые прямо-таки преследуют его сегодня, а мне напоминают, естественно, о пасечнике Сотове, и в Стрекозке… Да, и в Стрекозке, с неудовольствием заявившей траурной даме, что не верит – не верит, и все! – будто Астахова нет больше на земле. «И я не верю», – подхватила горбунья из статистического управления, а снисходительный Посланник развел умиленно руками. Он ведь тоже из бессмертных, ибо тоже в неведении, – легкий, праздничный, разве что крылышками не шуршит; в том самом неведении, к которому тщетно стремятся ах какие умы!
Творец снял с себя ответственность за homo sapiens; за птах и зверюшек оставил, а за homo sapiens снял. На самого человека возложил, и тот, бедняга, согнулся под тяжким грузом. Но не все, не все… Одни обратно на Бога спихнули непосильную ношу, другие помощничков отыскали, упрятав их на всякий случай подальше от глаз.
Я не в претензии. Да, тюремщик, да, страж, но потому-то и страж, потому и тюремщик, потому и бережет меня, смертного, как зеницу ока, что знает: без узника-вассала конец придет безмятежной жизни его светлости. Один охраняет, другой хранит…У Три-a, к несчастью, такого хранителя не было. Как (добавлю, уподобляясь Пропонаду) и у Сократа – не зря оба с улыбочкой покинули добровольно мир. А напрасно! Не обязательно из жизни уходить, можно уйти от жизни, коль скоро порядочному человеку делать в ней нечего. Именно делать, подчеркивает экзальтированный Русалочкин философ. Не жизнь, мол, отвергают возвышенные души – жизнь прекрасна! – а практическую деятельность. Что ж, на здоровье, только зачем дегустировать сок цикуты или уморять себя в сырой развалюхе? Не лучше ли кому-нибудь другому поручить эту самую деятельность? Пусть хлопочет, пусть мотается туда-сюда, пусть дарит улыбки и расточает комплименты дамам – тебе-то что! Сиди себе, читай, думай. Яблони прививай… Ремонтируй часы – часы вещь замечательная. Шестой Целитель не прав, когда твердит в скептическом раже, будто времени не существует; прошлого, дескать, уже нет, будущего еще нет, настоящее же стремится к нулю. Время существует, и доктор диалектики, взглянув на часы – вроде б украдкой опять, но так, что хозяйка заметила, – спешит тем самым засвидетельствовать это.