Махмуд раньше Лоры догадался, что их брак стал для нее чем-то вроде смерти, и понял, что ей нужно время, чтобы погоревать. Он поступился самолюбием, позволил ей назвать их первенца в честь ее любимого брата, который съехал от родителей, настолько был ненавистен ему брак Лоры. Теперь-то Махмуд видит, как тревожит ее изменение статуса с его почти незаметными уровнями: она не пускает мальчишек в мусульманскую школу, называет их валлийскими именами, хочет крестить их и растит так же, как их двоюродных братьев и сестер. Она идет обратно по тому пути, который они проделали вместе. Недавно он заходил к ним и застал мальчишек за столом, поедающими вареные свиные ноги. Увидев скользкий жир на губах сыновей, он чуть не вывернулся наизнанку и так разозлился, что сгреб их тарелки и вышвырнул их на задний двор – ахас, пакость!
Другой раз Махмуд вышел из себя, когда заявил ее матери, что убьет Лору, если увидит ее с мужчиной. Лора услышала его с лестницы и разразилась потоками бранных слов в его удаляющуюся спину. Само собой, он не всерьез, и она могла бы понять, но любовь сводит мужчину с ума. Да и в таком городе обезумеет кто угодно. Взять хоть вот этого разнесчастного сикха, Аджита Сингха, который сейчас ждет казни в камере кардиффской тюрьмы. Спятил оттого, что белая девчонка бросила его, вот и застрелил ее возле больницы в Бридженде при тысяче свидетелей, так что судье ничего другого не оставалось, кроме как надеть черную шапочку. Чертовски дурацкий конец жизни.
С автобусной остановки неподалеку от лавки Дайана смотрит, как главное шествие по случаю Ид аль-Адха[9] движется от канала вокруг всей Лаудон-сквер и направляется к завие на Пил-стрит, в то время как соперничающее, но не столь многочисленное окружение шейха Хассана медленно плетется со стороны доков. Дети, одетые в йеменские таубы и головные уборы, с жестяными дисками и красной вышивкой на лифах, обгоняют взрослых и опережают их в пении. Даже христианские, буддистские, иудаистские ребятишки присоединились к друзьям, нарядившись в рождественские костюмы – голубые, как у Марии, и в мелкую клетку, как у пастухов, подражают арабским песнопениям-нашидам и особенно стараются, повышая голоса во время припева: «Йя Аллах, йя Аллах, йя Аллах карим». Дарбука держит ритм, ей вторит стук подошв сотен участников обряда. Впереди – Али Салейман, хозяин кафе «Каир», несет за одну сторону темно-синий стяг, на котором принявшие ислам жены Кардиффа вышили слова Священного Писания. Жена самого Али, Олив, стоит возле их кафе, раздавая самосы с мясом и напиток «Вимто» в бумажных стаканчиках. Матроны в передниках, игроки в кепках, чахлые пропойцы, тявкающие собаки, свежие на лицо девчонки из баров и хулиганистые подростки в кожаных куртках глазеют с тротуара и машут из окон. Развеваются несколько обтрепанных «Юнион Джеков», оставшихся с празднования Дня победы в Европе. Ребятня, довольная, как она говорит, «мусульманским Рождеством», жадно расхватывает целлофановые пакеты леденцов – и мелких, и круглых твердых, – не зная, что знаменует этот день, и не задумываясь об этом. Это предание Дайане хорошо известно из Торы: в нем такого же маленького и ни в чем не повинного ребенка, как они, следовало принести в жертву. Шея Исмаила покраснела от лезвия ножа, однако он чудесным образом не оставил раны; в руках плачущего, но непоколебимого пророка Ибрахима, исполняющего повеление Бога, ребенок молчал; в последний момент баран был ниспослан, чтобы заменить Исмаила и явить милость Божию. Празднуется и испытание, и избавление.
Приземистый купол завии Нуруль-Ислам виднеется за вереницей кирпичных дымоходов простых и серых домов рядовой застройки на Пил-стрит. Махмуд слышал, что мечеть, раньше стоявшую на этом месте, разрушили во время налета на Кардифф в 1941 году, и это резко выделяющееся белизной строение с заостренными арками окон заменило ее; черная краска по краям придает ему сходство с детским карандашным рисунком. Из окна доносятся голоса мальчишек в молитвенных шапочках и чалмах, они повторяют религиозные стихи с мелодичным валлийским акцентом, одноногий учитель-йеменец указывает тростью на доску, стена за ним сплошь в медальонах рукописной мусульманской каллиграфии и китабах – книгах в кожаных переплетах. Махмуд вытирает ноги, прежде чем войти, потом оставляет обувь в маленькой прихожей перед молитвенным залом. Кибла неоново светится арабскими буквами наверху ниши. Дело к вечеру, время между молитвами аср и магриб, и зал пуст, если не считать старика, пощелкивающего бусинами четок-тасбих; желтые подошвы подвернуты под него, согбенная спина кренится вправо. До Махмуда долетают обрывки произнесенных шепотом имен Аллаха: Свидетель, Друг, Создатель, Начало, Завершение.
На лестнице ноги верующих уже вытерли темный лак, обнажив бледную сучковатую древесину каждой крутой ступеньки. Махмуд взбегает по ним, скачет сразу через две ступеньки, ключи звенят у него в кармане. Он останавливается на втором этаже, где устроена комната для деловых встреч с персидскими коврами и плоскими арабскими подушками. Первыми он видит их ноги, вытянутые в его сторону ступни в носках; закипает серебряный самовар, от него запотевает незавешенное окно. На щеках вздуваются бугры от ката, привезенного замороженным из Адена, так что теперь он сухой и едкий, но его все равно жуют, если не ради удовольствия, то в силу привычки.
– Йа салам! Поглядите, кто вернулся, – говорит смотритель мечети Якуб.
– Ассаламу алейкум, кеф хак? – Махмуд растягивает губы в широкой улыбке. – С утра пораньше сегодня жевать начали?
Некоторое время все молчат.
– Ливерпульские докеры бастуют, так что сегодня работы нет, – это Ибн Абдулла, бывший алкоголик, у которого теперь видна темная мозоль на лбу – так часто он бьется им о молитвенный коврик.
– Совсем стыд потерял, ибн Маттан? Явился на место преступления, – это снова Якуб; он встает, заслоняя от Махмуда чемоданы и пароходные кофры, расставленные вдоль дальней стены. Они готовятся к хаджу в Мекку, в багаже полно садаки: нейлоновых рубашек, хлопковых трусиков и лифчиков, упаковок пенициллина и аспирина, сухих молочных смесей для детей, английских словарей и детских учебников. Махмуд задается вопросом, какая часть этих вещей дойдет до бедных, которым они предназначены, а какая будет подарена родным и близким. Заметив, что он смотрит на чемоданы, Якуб цитирует хадис, проклинающий воров и обрекающих их на самые глубины кадааб, преисподней.
– Я просто взял их на время.
Йеменцы смеются.
– Кебир, о кебир, йа Иблис!
– И я всегда плачу долги. – Махмуд лезет в карман.
– Ты бы поосторожнее, Махмуд, а то дьявол у тебя на левом плече скоро выбьется из сил, записывая все неприятности, в какие ты ввязываешься. Пожалел бы ты его.
– Что ж, пусть, по крайней мере, что-то одно вычеркнет. – Он поднимает наличные над головой. – Вот это видишь? – И он вкладывает их в ладонь Якуба, шлепнув по ней. – Я прибавил немного в счет моих пожертвований. – Махмуд принимает картинную позу в центре круга – выпячивает грудь, вскидывает голову и насмешливо салютует портрету имама Ахмада бен Яхьи, висящему над камином. Портрет настолько скверный, что пучеглазый, одурманенный наркотиками, незначительный король Йемена похож скорее на гнома, чем на джинна, которым якобы считается, на джинна, избежавшего бесчисленного множества покушений, предпринятых завистливой родней, республиканцами и фанатиками.
Выходя на прохладный воздух, Махмуд чувствует, что на душе у него стало легче, но и в бумажнике тоже, причем заметно, и это его тревожит. Так всегда и бывает. Большой выигрыш утекает чуть ли не за одну ночь. Его пиджак пропитался сильным запахом благовоний, которого внутри мечети он не ощущал. Его мать вечно твердила, что это признак скверны – не любить священный запах унси, однако от него у Махмуда по-прежнему болит голова.