— Это дом одного чужестранца, — говорил крестьянин, — чужестранца чрезвычайно доброго.
— Богат ли он? — спросил Ричард.
Крестьянин
Я вам говорю, он добр, а Бог к добрым всегда милостив.
Дон-Коррадо
Есть ли у него дети?
Крестьянин
Мы все его дети; он нас любит как отец; теперь я только прихрамываю, а если б не он, так я бы и совсем не имел ноги. Он для больного лекарь, для бедного — покровитель; словом, для всех нас он отец. Мы вечно не забудем его.
Дон-Коррадо оставил крестьянина и продолжал свою прогулку. Они, размышляя о будущем их счастии, нечувствительно приближились к домику, находящемуся под горою.
— Наружная простота его не показывает богатства, — говорит Дон-Коррадо[61]. — Но по платью не надобно судить.
— Дон-Коррадо, не худо наведаться, — сказал Ричард.
— За мной дело не станет, — отвечал Дон-Коррадо.
— Хорошо, — говорит Ричард, — я проведаю, сколько у него в доме людей, и возвращусь к вам — вы будьте готовы.
Не медля, пошел Дон-Коррадо на квартиру, объявил о их намерении Воозу, который всегда был готов хотя в огонь. Чрез несколько времени возвращается Ричард и уведомляет их, что у него два только человека. Итак, не видя великих препятствий в своем намерении, они решились произвесть его. Ночью с потаенным фонарем входят они в домик, будят спящего старика, приставляют к груди его кинжалы и требуют денег; он начинает кричать. Дон-Коррадо заносит кинжал и угрожает ему смертию. Бедный старик отдает им ключи и просит только о пощаде своей жизни. Вооз зажигает свечу, Ричард отпирает сундуки и видит золото.
— Дон-Коррадо! — говорит он. — Посмотрите, посмотрите, сколько накопил старик!
— Теперь ваш кошелек, верно, освободится от чахотки, — говорит Вооз, — и будет полон, как ишпанская вишня.
Старик бросается к ногам Дон-Коррада и со слезами просит его, чтобы он оставил ему хотя на пропитание. Дон-Коррадо с изумлением смотрит на старика, переменяется в лице, кинжал выпадает из рук его.
— Старик! Боже мой! — говорит Дон-Коррадо, бледнея, как мертвец. — Или тень его... Говори: ты жив?
Старик
Жив ли я? Кто это спрашивает? Не сон ли это? Боже мой! это — Дон-Коррадо, это...
— Как! — закричал Дон-Коррадо. — Неужели ад растворил свои врата? Неужели это Жуан? Возьмите его, — сказал он, обратившись к Ричарду, — свяжите, не слушайте его, что он будет говорить, или не давайте ему выговорить слова; вырвите язык, если он начнет шевелить им! Так — его уста, его язык будут извергать клевету! Вооз, возьми его! Ты должен мне отвечать за него жизнию, слышишь ли? Вези его в мой замок; береги его как свой глаз. Слышишь ли? Он... Он государственный преступник! — сказал Дон-Коррадо и ушел с поспешностию.
Душа человека по врожденной склонности более верит великим несчастиям, нежели чему-нибудь благоприятному, и человек, а наипаче имеющий нечистую совесть, увидя в темноте какой-нибудь предмет, почтет его за какое-нибудь страшилище. Чего мог ожидать Коррадо от отца своего? Но он его страшился как судии дел своих.
«Он меня узнал, — думает Дон-Коррадо, — он меня узнал, и мои дела станет всем рассказывать, и мои намерения, мои замыслы исчезнут. Нет, старик! Я этому воспрепятствую. Каким же образом? Хорошо, я возьму его к себе; заставлю его клясться, что он не будет ничего говорить, что он... Но мудрено ли рассердить седину, и он при чужом человеке болтнет словцо. Нет, нет! это невозможно; он должен жить в каком-нибудь погребе, в какой-нибудь башне, куда бы нога человеческая не заходила. Там ни в чем не будет он иметь нужды; ибо я еще чувствую голос природы, — или пусть называют меня извергом, варваром, пусть называют меня как хотят, а я не допущу посрамить себя!»
«Я чувствую глас природы», — говорило чудовище. Нет! Глас природы был истреблен из сердца; он не чувствовал уже его: он сделал шаг — шаг изверга, он вознамерился запереть в башню — своего отца!
На рассвете отправил он Вооза с Жуаном. Поутру, взявши слабую Олимпию, он поехал и, не жалея извозчикам денег, скакал во всю прыть. Чрез два дни приехал он в замок; несколько слуг, присланных Дон-Москозом, встречают его. Вооз уведомляет его о исполнении его повеления; говорит, что есть прекрасный погреб, над которым выстроена башня; в этом погребе, говорит он, посажен старик.
Дон-Коррадо, распорядивши свои дела, приказывает Воозу строжайшим образом беречь Жуана.
— Не дай бог, — говорит он, — если ты скажешь слово, если ты сделаешь мановение, по которому догадаются! Смотри, скрывай это от Олимпии — пусть она знает это так, как мы о лунных жителях; нет! даже чтобы не имела ни малейшей догадки об этом; однако ты присматривай и за Олимпией; она молода — понимаешь?
— Скорее адский дух отворит врата рая, — отвечал Вооз, — нежели кто узнает о Жуане! За Олимпиею я буду смотреть так, как сова над курами, то есть буду спать, но всё видеть.
Дон-Коррадо, отдавши на руки Воозу замок, отправился с Ричардом к своему корпусу, стоящему возле Кордовы. Приехавши туда, он застал повеление усмирить бунтовщиков; но мы уже видели дело руки его.
Конец первой части.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1
Между гор Моренских, соединяющихся в одно место и образующих прекрасную круглую равнину, находился готический замок, называемый по имени гор Моренским; этот замок с принадлежащею к нему землею подарил Дон-Москозо Дон-Корраду.
С южной стороны протекает около него река; с северной и восточной окружают его густые леса; к западу находится равнина, покрытая приятною зеленью. Замок обнесен каменною стеною, имеющею по углам высокие готические башни; под одной из них, стоящею к северу, находилась довольно великая подземельная пещера, разделенная на многие комнаты, но не имеющая никакого выходу, кроме маленькой, почти неприметной двери, находящейся внутри башни. Луч дневного света, слабо проходящий сквозь маленькое окно, выведенное трубою в каменную стену, не мог осветить пещеры; в ней царствовала вечная ночь; в ней была одна сырость и холод. В этой пещере находился Дон-Жуан, отец Дон-Коррада, находился один — с горестию в душе; собеседники его были лягушки и мыши; пища была ему даваема в двери, находящиеся внутри башни. Бедный Жуан, нечаянно попавшись в руки Коррада, не почитал это за случайное происшествие, но он думал, что небо всё еще наказывает его беззакония. И мысль, что есть перст правосудия, что Провидение ни на минуту не оставляет ни угнетаемого, ни гнетущего, услаждала его горесть. Он думал, что Провидение, какими ни есть путями, избавит его; он думал, что сын не захочет умертвить отца.
Кора ниспала от глаз несчастной Олимпии; она узнала, кто такой Дон-Коррадо, и горесть ее сделалась чрезмерна. Она вспомнила о своем благодетеле, и мысль, что она, может быть, преждевременно открыла ему двери гроба, приводила ее в отчаяние. Изнемогая под тяжестию горести, Олимпия не имела друга, пред которым бы могла обнаружить свое сердце; а что всего тягостнее, как не то, если мы не разделяем с другим чувства радости или горести? И надобно думать, что первый, искавший друга, был несчастный, желавший облегчить свое сердце от печали, его снедающей. Олимпия не имела даже материнской радости. Постельная собачка, которую имела она еще в доме старого Максимилиана, своего благодетеля, постельная собачка была единственным ее другом.
Олимпия делила большую часть времени с верными друзьями — с книгами; ввечеру прохаживалась она по прекрасным равнинам и по берегу реки; но смеющиеся луга не приносили ей того удовольствия, какое приносят человеку, коего кровь не мешается еще с печалями. Она более смотрела на пожелтелый упавший лист — и сравнивала его с отлетевшими от нее радостями. Она брала в руки иссохший цветок, долго на него смотрела, и слеза навертывалась на глазах ее. «Нет такого несчастия, из которого бы великий дух (magnus animus) не мог получить удовольствия или утешения», — сказал один писатель. «И несчастие, — сказал другой, — есть удовольствие жизни, награждающее всякую потерю приятным воспоминанием»[62]. Правда. Но женщина! Слабость и чувствительность — ее основание, положенное самою природою. Чувствительность есть источник добродетели; правда, — но чувствительность же есть причина печалей и горестей; и чувствительность, как много уже видели опытов, была гибелью для женщин.