Вестфилд зачеркнул «ниггеров» тонкой продольной линией и написал сверху «туземцев». Внизу были поставлены подписи: «Р. Вестфилд, П. В. Эллис, С. В. Максвелл, Дж. Флори».
Эллис так обрадовался своей находке, что гнев его умерился вдвое. Сама по себе записка мало что значила, но о ней быстро станет известно в городе, и уже завтра доктор Верасвами будет в курсе. Фактически, европейское сообщество открыто называло доктора «ниггером». Эллис был в восторге. Весь остаток вечера он то и дело взглядывал на доску и радостно восклицал:
– Теперь этот толстопузик призадумается, а? Покажем этому педику, что мы о нем думаем. Вот, как с ними надо, а? И т. д. и т. п.
А Флори, стало быть, подписал публичное оскорбление своему другу. Он сделал это по той же причине, по какой уже тысячи раз делал что-то подобное; потому, что ему недоставало толики мужества, чтобы отказаться. Ведь он, конечно, мог отказаться, если бы решился; и тогда бы, конечно, Эллис с Вестфилдом ополчились против него. А Флори этого страсть как боялся! Насмешек, издевок! От одной мысли об этом он трепетал; он тут же вспоминал о родимом пятне, и горло у него сжималось, делая голос невнятным и виноватым. Только не это! Уж лучше нанести оскорбление другу – нечего и думать, что доктор не узнает об этом.
За пятнадцать лет, прожитых в Бирме, Флори успел усвоить, что нельзя перечить общественному мнению. Тем более, что он и так всегда был изгоем. Он стал им еще в материнской утробе, где волей случая получил родимое пятно. Он помнил, как пятно заявляло о себе в его жизни с раннего возраста: когда он пошел в школу, в девять лет, все на него глазели, а через несколько дней другие мальчики стали дразнить его Синяком, и это продолжалось до тех пор, пока один школьный поэт (теперь – Флори это знал – ставший критиком, автором вполне приличных статей для «Нации») не сочинил куплет:
Флори в джунгли ускакал,
Морду взял у индюка.
С тех пор к нему пристало прозвище Индюк. И было кое-что еще. Субботними вечерами старшеклассники устраивали «испанскую инквизицию». Излюбленной пыткой было схватить кого-нибудь жутко болезненным захватом (Особым тоголезским), известным лишь избранным иллюминатам, чтобы другой тем временем лупил несчастного каштаном на леске. Но Флори со временем вырос из «Индюка», поскольку был лжецом и хорошо играл в футбол – эти качества гарантировали успех в школе. В свой последний семестр он с приятелем напал на школьного поэта в отместку за его вирши и схватил Особым тоголезским, а капитан крикетной команды отделал его шиповкой. Это был период становления.
Из той школы Флори перешел в дешевую, третьеразрядную частную школу. Заведение было бедным, сомнительным, но подражало великим частным школам с их традициями Высокого англиканства, крикета и латыни; имелся даже школьный гимн под названием «Жизнь – это борьба», в котором Бог фигурировал в виде Великого Рефери. Недоставало только главного достоинства великих частных школ – их атмосферы подлинной культуры. Мальчики росли вопиющими невеждами. Одних розог было мало, чтобы заставить их глотать пресную кашу учебной программы, а учителя, обиженные на жизнь и свою зарплату, никак не годились в мудрых наставников. Из школы Флори вышел юным неотесанным оболтусом. Но даже тогда у него были, и он это знал, определенные наклонности; наклонности, которые, весьма вероятно, сулили ему неприятности. Конечно, он их скрывал. Мальчик, прозванный когда-то Индюком, хорошо усвоил жизненный урок, прежде чем начать карьеру.
Ему не исполнилось и двадцати, когда он прибыл в Бирму. Его родители, добрые люди, беззаветно любившие сына, нашли ему место в лесоторговой фирме. Это далось им нелегко, оплата его страховки съела все их сбережения; они писали ему письма, однако сыновняя благодарность ограничивалась беглыми отписками с интервалами в несколько месяцев. Первые полгода его бирманской жизни прошли в Рангуне, где он, как считалось, осваивал кабинетную сторону дела. Жил он в одной «норе» с четырьмя другими молодчиками, отдававшими все свои силы разврату. Да какому! Они хлестали виски, которое втайне терпеть не могли, горланили, навалясь на пианино, глупейшие, похабнейшие песенки и спускали сотни рупий на старых еврейских шлюх, страшных, как смертный грех. И это тоже был период становления.
Из Рангуна он перебрался в лагерь в джунглях, к северу от Мандалая, где добывали тиковое дерево. Жизнь в джунглях вполне его устраивала, несмотря на неудобства, одиночество и – едва ли не главное зло Бирмы – никудышную, однообразную еду. Флори тогда был еще очень молод, достаточно молод, чтобы геройская романтика кружила ему голову, и заводил друзей среди коллег. Кроме того, он охотился, рыбачил и примерно раз в год выбирался в Рангун, «к дантисту». Эх, хороши же были те рангунские вылазки! Набеги в знаменитый книжный «Смарт и Мукердам» за новыми романами из Англии, ужины в «Андерсоне», с бифштексами и маслом, проделавшими восемь тысяч миль в ящиках со льдом, грандиозные попойки! Он был слишком молод, чтобы понимать, что ждет его впереди. Не думал о веренице долгих лет одиночества, однообразия и морального разложения.
Он акклиматизировался в Бирме. Организм его привык к перепадам тропического климата. Каждый год с февраля по май солнце палило с небосвода, словно злой бог, затем налетал западный муссон, и вскоре хлесткий шквалистый ветер сменялся дождем, точнее ливнем, вымачивавшим все, что только можно: одежду, постель и даже еду. Жара не спадала, только добавлялось влажной духоты. Низины в джунглях превращались в топи, а рисовые поля – в трясину, источавшую затхлый запах. Обувь плесневела, как и книги. Полуголые бирманцы в широченных шляпах из пальмовых листьев вспахивали рисовые поля, погоняя волов по колено в воде. Затем женщины и дети высаживали зеленую рисовую рассаду, вминая каждый росток в грязь маленькими трехзубыми вилками. В июле и августе дождь лил почти беспрерывно. Затем в какую-то ночь с высоты доносился птичий клич – это невидимые бекасы летели на юг из Центральной Азии. Дождь начинал стихать и прекращался в октябре. Поля высыхали, всходил рис, бирманские ребятишки играли в классики, гоняя по земле семена бамбука, и запускали воздушных змеев на прохладном ветру. В начале короткой зимы возникало впечатление, что Верхнюю Бирму навещает призрак Англии. Повсюду расцветали полевые цветы, не сказать, чтобы английские, но очень похожие: пышная жимолость, шиповник с ароматом грушевых леденцов, даже фиалки в темных лесных уголках. Солнце держалось низко, с ночи до рассвета резко холодало, по долинам стелился белый туман, словно пар от гигантских чайников. Наступала пора стрелять уток и бекасов – их была тьма. С болот поднимались стаи диких гусей со звуком товарняка, несущегося по железному мосту. Рис колосился по грудь, желтый, словно рожь. Бирманцы выползали из домов, закутав головы, пряча руки под мышки и насупив от холода свои желтые лица. По утрам Флори шагал через хмурую туманную чащу с прогалинами росистой, почти английской травы между голых деревьев, на верхушках которых кучковались обезьяны в ожидании солнца. По вечерам, на обратном пути в лагерь, ему встречались буйволы, погоняемые мальчишками, и широкие рога плыли в промозглом тумане, точно полумесяцы. Все укутывались тремя одеялами, а неизменная цыплятина сменялась пирогами с дичью. Поужинав, англичане усаживались на бревна у большого костра, пили пиво и болтали об охоте. Красное пламя плясало, словно живое, отбрасывая круг света, по краю которого ютились слуги и кули[37], робевшие приближаться к белым, но тянувшиеся к огню, подобно собакам. Лежа в кровати было слышно, как с ветвей шелестит роса, словно крупный, тихий дождь. Хорошая жизнь, пока ты молод и тебя не тревожат мысли ни о будущем, ни о прошлом.
Флори было двадцать четыре, и он собирался в отпуск на родину, когда разразилась война. Он сумел уклониться от воинской службы, что было несложно и казалось в то время естественным. Штатские в Бирме убеждали себя для собственного спокойствия, что подлинный патриотизм состоял в том, чтобы «служить делу» (главное, делать акцент на слове «служить»); более того, те, кто оставил работу и ушли на фронт, вызывали негласную неприязнь. Но правда была в том, что Флори не пошел на войну потому, что Восток уже развратил его, и ему не хотелось менять виски, слуг и бирманских девок на скучные строевые учения и тяготы солдатской жизни. Война рокотала где-то за горизонтом, словно далекая буря. Но безопасность в этой жаркой, неряшливой стране обернулась чувством одиночества, заброшенности. Флори пристрастился к чтению и стал жить в книгах, когда жизнь утомляла его. Забавы юности приедались, он взрослел и как бы поневоле учился думать своим умом.