Литмир - Электронная Библиотека

Это был один из самых странных разговоров в моей жизни. Он человек мелкий и маленький, но ничего особенно ужасного в нем я не нашел и моментами <он> был мне симпатичен. <…>

Письма от <…> и от В. сверхгрубое. Оно послано в прошлую пятницу и непонятно, почему же она вчера пришла ко мне. О, эти зигзаги души! <…>

Когда вспоминаю вчерашний вечер с Верой и ее мужем, странно, что он вызвал у меня больше жалости и почти симпатии, а она, несмотря на свой смелый поцелуй при уходе, неприязнь. Я ненавижу антисемитизм, а с таким встречаюсь вообще впервые. <…> Откуда это? Из детства на Украине или от глубокой неинтеллигентности?

Я и раньше замечал в ней это и всегда укорял ее, но что ее муж еврей, не знал. Считал его почему-то прибалтом.

Антисемитизм, которому так поражается тут АКГ — сам он был отъявленным филосемитом, — явно «бытового» уровня, существующий просто как некая болезнь языка, в виде неких в принципе выразимых на нем, но запретных в культуре, оскорбительных формул, вроде матерных, в справедливость которых сам прибегающий к ним в экстренных ситуациях человек совсем не обязательно верит.

И еще одно, уже через две недели, возвращение вновь к той же животрепещущей теме:

16 авг. 1972. <…> Я так и не ответил В. на ее грубое письмо. Впрочем, она, так сказать, сама дезавуировала его, придя ко мне (тогда, когда появился А. М.). Но получил я письмо после. Странно, но жалобы мужа меня настроили против нее: ведь по-своему он прав.

Ну а после встречи с другой своей знакомой, некой так и не расшифрованной в дневнике Люсей Т. (знакомой то ли по лагерю, то ли по театральной студии, тоже неясно) — причем встречи, как подчеркивает АКГ, без всякого секса:

8 нояб. 1974. <…> Говорим часа три с половиной. Угощаю ее рябиновой настойкой, которая ей нравится. Спорим о С.[22] <…>

Вожделений у меня к ней, слава богу, нет и я, если бы не этот ненужный спор, остался бы собой доволен. Подарил ей воспоминания А. Цветаевой. Уходя, она снова поцеловала меня.

И тем не менее ощущение какой-то лжи и фальши. В чем дело? В понимании пустоты моей жизни.

Есть ли еще время? Это самое главное…

АКГ осознает, что время жизни катастрофически уходит, растрачиваясь бог знает на что: от таких встреч он все только острее это переживает. Времени в самом деле уже оставалось совсем немного — его сердце остановится всего через полтора года.

В данной выборочной публикации, которая является продолжением дневников АКГ 1964 и 1965 годов, все записи, касающиеся сокровенных сторон его жизни, — на взгляд публикатора, не предназначенные для всеобщего ознакомления, как бы провокационно они ни были выставлены в дневнике самим автором дневника (повторюсь: скорее всего, оставленные только для себя[23]), — по возможности сокращены. Так же как и те фрагменты, которые, по мнению комментаторов, незаслуженно бросают тень на кого-то из лиц, фигурирующих в дневнике[24]. Мы и не ставим пока целью «оцифровать» весь дневник. Это потребовало бы объема в несколько раз большего — наверное, впятеро, а может быть, и вдесятеро. На мой взгляд, перед широким читателем выставлять это вообще ни к чему. Перефразирую Николая Глазкова, впервые, как считают, введшего в оборот выражение «самсебяиздат», что позднее преобразилось и оформилось в русское слово «самиздат»: АКГ всю жизнь писал дневник прежде всего для одного себя, это был сам-себе- издат (он хоть и показывал дневник, но считанные разы, причем только за какие-то отдельные годы: как, например, за 1937 год — все той же незабвенной Цецилии Кин), но в принципе не предназначал дневника на вынос[25].

С другой стороны, конечно, следует оговориться, что в публикации интерес к тому или иному сюжету, факту, тому или иному из имеющихся в тексте автора лицу поневоле ограничен — личными пристрастиями, интересами, да и собственно «горизонтом знания» (точнее, горизонтом не-знания, не-осведомленности) самого публикатора, что я вполне осознаю.

Так что некоторые, как представлялось публикатору, наименее значимые части «слона» в данном описании намеренно опущены. Это остается на моей совести.

Михаил Михеев

1966

Выборка из фонда РГАЛИ, Ф. 2590, оп.1, е.х.106: листы не переплетены и не прошиты, но с дырками от скоросшивателя: машинопись через один интервал, с одной стороны листа, с 1 янв. по 30 дек. — практически ежедневные записи, около 170 стр.

В квадратных скобках в тексте дневника — вставки, сжатый пересказ и примечания публикатора. Особенности орфографии оригинала в некоторых характерных для АКГ местах сохранены, что помечено подчеркиванием. Подстрочные примечания — публикатора. Пропуски отдельных дней специально не помечаются.

1 янв. Начался новый год. <…> Ехал через острова в свою новую комнату на Черной речке.[26] <…>

Встречали НГ у Кузиных[27]. Было принужденно и скучно, но много, как всегда, вкусной еды. Пил коньяк.

Потом вернулись на Кузнецовскую [28] и легли спать, а утром приехала Нина Ивановна[29] из Новочеркасска, оставившая чемоданы в камере хранения. Поехали за ними. Привез и поехал «к себе». Несколько часов я провел в этой комнате уже вчера: вернувшись из Комарова днем. Хозяйки нет, уехала куда-то на праздники: привыкаю один.

Меня провожали вчера Д. Я. [Дар[30]], Нинов [31]. Нинов преподнес свою новую книжку о Пановой[32] <…>

Записать слышанное: о том, как проф. Десницкий, прослушав чтение доклада Хрущева на ХХ-м съезде и выйдя на улицу вместе с Н. Я. Б[ерковским [33]], вдруг сказал: — Я всегда считал, что Л. авантюрист… — казалось бы, вне связи с услышанным[34].

Об остротах Ольги Бергольц [35]: <…> — Познание жизни через свадьбу сына товарища П[олянского][36]; и еще во время речи Фурцевой[37]: — Кухарка, которая не научилась управлять государством.

Надо бы записать о Киселеве[38], попавшем в опалу, да уж бог с ним.

Все ждут суда над Синявским и Даниэлем[39]. Рассказ о вопросах в МГУ и ин[ститу]те мир[овой] лит- ры. Гачев и др.[40]

2 янв. немного простужен. Первая ночь на новой квартире. Хозяйки нет: я один. Сплю хорошо, чуть ли не в первый раз за последние дни. Болит голова и чихаю.

Вчера почти целый день читал № 12 «Нового мира». <…>

Рассказы о последнем приезде Десницкого к Горькому. Дом полон каких-то неизвестных людей, которые шляются по комнатам, прислушиваются к разговорам. Г[орький] начинал говорить о разном с Д[есницким] и вс [е] кто-то сразу появлялся. Он досадливо кашлял, не обращали внимания. Тогда он увел Д[есницкого] в сад и там, оглядываясь, конфузливо сказал: — Вот, охраняют, черти драповые… О чем он еще ему сказал, Д. умолчал. Это совпадает с рассказом Афиногенова в дневнике[41] о впечатлении от дома Г[орького] в первые часы после смерти. И еще рассказал Д., Г[орький] в начале 30 гг. все мучился над писанием очерка о Сталине. Ему присылали какие-то материалы, он уединялся, читал их, что-то писал. Иногда его вежливо спрашивали, о том, как идет дело, а он отделывался общими фразами. И вот, рассказывают домашние, как-то в 35 году (?) он вышел из кабинета и весело сказал, что все уничтожил — и написанное, и «матерьялы» — что получалось уж больно слащаво… и больше за это не принимался. И его не спрашивали. И тут он для Сталина сделался уже только помехой: недаром августовский процесс[42] начался сразу после его смерти, а с него все пошло в убыстряющемся темпе… Говорят, о многом знает (про Г[орького]) старик Г. Шторм[43], живший у него в доме по месяцам, но молчит. Шкапа [44] тоже знает, но о самом интересном умалчивает. (Рассказы о Д[есницком] — со слов А. Нинова.)

Только сейчас вспомнил, что ничего не записал о слухах вокруг Арбузова[45] (так я далек от этого, что услышав, сразу забыл). Еще в октябре мне сказали, что у него открытый роман с кем-то <…>.

34
{"b":"820371","o":1}