«Поразительная женщина, чудо извращенности. Видимость зла в ее глазах и есть зло в той же мере, в какой ей выгоднее так считать. Натура глубокая, но сродни живорыбному садку, где легко проследить любой взмах рыбьего хвоста; так и в случае с мадам Бригиттой можно невооруженным глазом увидеть самые тайные мотивы ее действий. Если когда-нибудь безапелляционность ее суждений и моральных приговоров обернется против нее самой, какие же ждут ее муки!
Шокирована тем, что я выступаю в роли адвоката этих двух ребятишек и считаю, что для Жана первая его любовь — огромное благо. Поджав губы, она обзывает меня «Савойским викарием»[1]. Я набрался храбрости и предостерег ее против предерзостного толкования Божьей воли, чем слишком часто злоупотребляют люди благочестивые. Но дорого же мне обошлась моя неосторожная критика, задевшая рикошетом и священнослужителей! С этих выигрышных позиций милейшая дама обрушилась на меня с упреками, что я, мол отрицаю за церковью ее право на поучение; и я уже представляю себе письмо-донос, которое она вполне способна настрочить в епархию! Мадам Бригитта не так старается вникнуть в наши мысли, как запомнить из чужих речей то, что, по ее мнению, может скомпрометировать человека в глазах начальства, а при надобности и вообще погубить. Я ей об этом сказал, и мы расстались, обменявшись поклонами: я поклонился ей почтительно, но весьма сухо, а она просто кивнула, почти невежливо.
На обратном пути из-за кустов, росших у ворот, вдруг вылезает вся пунцовая, не смеющая поднять глаз Мишель. Я сошел с велосипеда. Она сказала:
— Вы поверили ей?
— Нет, Мишель, не поверил.
— Господин кюре, я хочу, чтобы вы знали... Если бы я вам исповедовалась... Я бы ничего не могла сказать плохого о Жане.
Она залилась слезами. Я пробормотал что-то вроде: «Да благословит вас обоих Господь Бог».
— Скажите ему, что я не могу с ним видеться, не могу ему писать, что осенью меня отдают в пансион... А как за мной следят! Знаете, какие распоряжения даны на мой счет... Но все равно, скажите Жану, что я буду его ждать, сколько бы ни потребовалось... Скажете?
Я попытался пошутить:
— Странное поручение для старого священника, Мишель!
— Старый священник!.. Кроме меня, вы один на всем свете его любите, — сказала она это как нечто само собой разумеющееся, как самую простую, самую очевидную вещь. Я не нашелся что ответить. И даже невольно отвернулся.
Потом она вручила мне для Жана сверточек.
— Я дала папе слово не писать Жану, но ведь к сувенирам это не относится. Скажите ему, что это самое-самое ценное, что у меня есть. Пусть хранит, пока мы с ним не встретимся. Скажите ему...
Но тут она махнула мне рукой, чтобы я скорее уезжал, а сама нырнула в кусты: за деревьями белел рогатый чепец монашки».
Аббат Калю застал Жана там, где его оставил, мальчик полулежал в шезлонге у западной стены дома. На коленях валялась открытая книга, но он не читал.
— Ну и наделал же ты шуму в Ларжюзоне, мальчуган!
— Вы были в Ларжюзоне?
Мирбель попытался придать себе равнодушный, почти отсутствующий вид, но ему это плохо удавалось.
— Да, был, и мамаша Бригитта такого там натворила!.. Вообрази себе, что Мишель...
При первых же словах аббата Жан не сдержался и воскликнул:
— Она могла бы мне ответить. Когда любишь, нарушаешь все запреты, всем рискуешь...
— Она же еще девочка, Жан, но самая храбрая девочка, какую я когда-либо видел.
Не глядя на кюре, Жан осведомился, говорил ли тот с ней.
— Говорил, но всего несколько минут. И хорошо запомнил, что она просила тебе передать: она не может с тобой видеться, не может тебе писать, а с осени будет жить в пансионе Сакре-Кер. Но она будет ждать тебя годы, если потребуется.
Кюре говорил монотонным голосом, как ученик, отвечающий хорошо вызубренный урок: каждое слово как бы приобретало особый вес.
— А еще? Это все?
— Нет, не все. Она просила меня передать тебе вот это... И сказала, что это самое ценное, что у нее есть, и просила хранить до тех пор, пока вы не встретитесь.
— А что это такое?
Кюре и сам не знал. Положив пакетик на колени Жана, он вошел в дом. Через неплотно закрытые ставни он видел, как Жан, не отрываясь, смотрит на маленькое позолоченное сердечко, лежавшее вместе с цепочкой у него на ладони, как потом он поднес медальон к губам таким жестом, словно хотел его выпить.
Кюре присел к столу, открыл рукопись «Теория веры у Декарта» и несколько раз прочел последний параграф. Но сосредоточиться ему не удалось, и он снова подошел к окну. Мирбель лежал, закрыв лицо обеими руками; и можно было не сомневаться, что медальон покоится в углублении его ладоней и касается его губ.
Вот уже два дня Жан выходил в столовую к завтраку и обеду. Итак, он явился ровно в семь, сел напротив кюре, но сегодня тоже, как и обычно, упорно молчал. (Господин Калю с некоторых пор взял привычку читать за едой журнал или газету и нарочно клал их возле своего прибора.) Однако, когда подали суп, он заметил, что Жан исподтишка наблюдает за ним. Если Жан до сих пор молчит, значит, он робеет, смущен, не знает, как приступить к разговору. Но, с другой стороны, кюре боялся, как бы не спугнуть его неловким словом. Поэтому, должно быть, он больше обращал внимания на то, с аппетитом ли ест Жан: последнее время мальчик стал очень разборчив в еде. Когда после обеда они снова уселись возле дома, кюре спросил, что бы такое приготовить ему на завтра вкусненькое. Жан ответил, что ему ничего особенного не хочется, но ответил без своей обычной запальчивости. И вдруг спросил в упор:
— А вас действительно так уж интересует мое здоровье?
— Да будет тебе, Жан!
Но Жан совсем по-ребячески буркнул: «Нет, кроме шуток», сел в свой шезлонг и взял за руку стоявшего рядом аббата. И, не глядя на него, проговорил:
— Я с вами вел себя как свинья... А вы, вы... То, что вы сделали сегодня...
Он заплакал взахлеб, как плачут дети, не стыдясь своих слез. Господин Калю присел рядом с ним и взял его руки в свои.
— Вы не знаете, не можете знать... Если Мишель меня бросит, я убью себя... Не верите?
— Нет, почему же, малыш, верю.
— Правда, верите?
Как нуждался Жан в доверии, как хотелось ему, чтобы верили его слову!
— Я сразу понял, что это серьезно.
И так как Жан вполголоса начал: «Неужели все это мне не пригрезилось? Неужели в Балозе я действительно это видел?» — аббат прервал его:
— Не рассказывай мне ничего, если тебе будет слишком больно.
— Знаете, она нам все соврала. Все это выдумки, что она ночевала в Валландро. Она сняла себе номер в гостинице «Гарбе» в Балозе.
— Все женщины говорят одно, а делают другое — это уж известно...
— Но она была не одна... Там она встретилась с одним типом. Я видел их ночью у окна.
Он их видел, и его устремленные в одну точку глаза все еще видели их. Аббат Калю нежно взял его голову в ладони и тихонечко встряхнул, словно желая пробудить ото сна.
— Никогда не следует вмешиваться в чужую жизнь вопреки желанию людей, запомни этот урок навсегда, мальчик И никогда не следует открывать дверь ни в их вторую, ни в их третью жизнь, известную одному лишь Господу Богу. И никогда не следует оборачиваться на тайный град, на тот проклятый, на тот чужой град, если не хочешь обратиться в соляной столп...
Но Жан заупрямился и с блуждающим взором рассказывал и рассказывал о том, что он до сих пор еще видел и будет видеть до последнего своего часа.
— Мужчина, почти старик... Я его знаю: он из Парижа, пьески пишет... Волосы крашеные, сам брюхатый, а рот... Фу, гадость!..
— А ты скажи себе, что для нее он воплощение ума, таланта, красоты. Любить человека — значит видеть в нем чудо, невидимое для всех прочих и видимое только тебе одному... Пора возвращаться в дом, — помолчав, добавил он. — Теперь быстро темнеет, а ты легко одет.
Мирбель покорно поплелся вслед за кюре. А тот довел мальчика под руку до библиотеки, которая служила аббату спальней, и Жан прилег на его постель. Господин Калю зажег лампу и пододвинул к постели кресло.