Поняв, что это маклер, я в замешательстве сказала:
– Нет-нет! Не надо. Не беспокойтесь. У меня нет не только нужных документов, но и денег.
– Ну-у, – откинувшись всем корпусом назад и изобразив на лице укор, не то прошипел, не то прошептал он. – Такая женщина и… деньги?
Кратко. Нагло. Так, что в одно мгновение всё меркнет от мерзости мира. Смятая унижением последних дней, этого я вынести уже не смогла.
В туалете, где подкрашивались и поправляли причёску усталые актрисы, многие – кто с ободряющей, а кто с участливо-кривой улыбкой – похлопывали меня по плечу, уговаривали: «Ну-ну! Что бы ни было, надо держаться!» Ополоснув распухшее от слёз лицо, я должна была пройти через довольно людное место, чтобы выйти из сада «Эрмитаж». И тут меня остановил директор Шадринского театра.
– Что вам сказал этот негодяй? – напористо спросил он. – Что?
Ни в чьём заступничестве я уже не нуждалась. Торопилась уйти отсюда. Прошла мимо него…
– Подождите. Да подождите же! Я беру вас в театр. Идёмте, подпишем договор… Я говорю: подпишем договор, если вы не против.
Я не верила тому, что слышала.
– Но у меня же нет нужных документов…
– Нет – значит нет. Есть чистые глаза. Дайте мне ваш паспорт. Паспорт-то есть?
– Паспорт есть.
– Зарплата на первых порах будет небольшая. Потом повысим. Жилья тоже не обещаю. Пока поживёте в гостинице. Освободится место в общежитии – поселим. Согласны?
– Согласна.
– Открытие сезона первого октября. Быть в Шадринске надо соответственно. Подписывайте здесь… И здесь. Тут распишитесь за подъёмные… Пересчитайте! И всё-таки – что вам сказал тот подонок?
– Ничего.
– Я этого так не оставлю. Вы завтра придёте?
– Ни за что.
Мы попрощались. В сад «Эрмитаж» входил Рыбаков:
– Ну, я же говорил! Я же знал! Какая же вы молодчага! Пойдёмте, отпразднуем победу мороженым!
В память о днях на бирже остались его строчки:
Всё ярче мне день этот помнится!
На бирже, на конском базаре,
Вы зябли, великая скромница,
Ни с кем там не будучи в паре.
Вот так на чужбине встречаются!
А вечером, словно в тумане,
Москва перед нами качается,
Мы бродим одни, марсиане.
На глупую долю не сетуя,
Бездомны на целой планете,
Как вольно мы дышим, беседуя
О самом заветном на свете…
– Кто оказался прав? Видишь, что значит вооружиться терпением? – сказали «старшие дети». – Молодец! Поздравляем.
Александра Фёдоровна – потише, потеплее:
– Вот ты и устроилась на работу, Томочка!
Я крепко её обняла:
– Спасибо вам, Александра Фёдоровна. Как я смогу отблагодарить вас за всё?
Иногда казалось, что Судьба двурушничает: законспирированно, тайно дает мне частные уроки азбуки, благодаря которой я могу считывать с её матриц какие-то предвестья. Для достижения желаемого, однако, мне был как бы определён единственный способ: выстрадать это безмерной тратой сердца и уймой физических сил. Финальный день биржи подтверждал, что условия – незыблемы и неотменимы. Ведь моей собственной инициативы или заслуг в устройстве на работу не просматривалось.
И всё-таки невероятно! Исполнилось заветное! Работать не где-нибудь – в театре! Александр Осипович сказал: «Изволь устроиться поближе». Урал? Ничего себе «поближе»! Оттуда труднее будет разыскивать сына. Но работа – есть. Получу какое-то жильё. Обрету право подавать документы в суд, чтобы мне вернули сына. Сомнений в том, что отыщу его, не было.
В моей судьбе существовала ещё одна странная закономерность: любая удача, любое достижение влекли за собой «девятый вал», ударная сила которого норовила свести на нет даже самые скромные победы. И на сей раз вал выкатил из прошлого.
Тот же Центральный телеграф «Москва-9», окошко «до востребования». Выданная на этот раз телеграмма извещала: «Выезжаю Москву прошу встретить Дмитрий» (число, номер поезда и вагона).
«…Почему вдруг? Почему вообще?.. Тем более – сейчас? От взрывов ваших чувств мне больно, Дима. Вы же сказали в Микуни, что больше никогда не придёте. И – не приходили…» Словно пойманная сачком, я не в силах была подняться с места. Продолжала сидеть, разрисовывая полученную телеграмму дурацкими рожицами. Во мне разгоралось почти забытое волнение. История была давняя и не очень понятная.
Зимним днём 1944 года по распоряжению политотдела Севжелдорлага с разных концов лагеря нас, несколько человек заключённых, свезли на Центральную колонну – в лагерный театр. Среди этих нескольких человек был пианист, окончивший Бакинскую консерваторию у профессора Шароева, – Дмитрий Фемистоклевич Караяниди. Знавшие его раньше земляки говорили: «Он не просто пианист, он пианист от Бога». В 1937 году ему досталось то самое беспощадное и непосильное, что выпадало на долю первопроходцев, которых завозили в девственную, нетронутую тайгу Коми АССР. Им приходилось самим прорубать просеки, самим отстраивать для себя зоны и бараки. Дмитрий выжил чудом. И не меньшим чудом надо считать то, что руки пианиста на общих работах остались необмороженными. Всего за три года до его освобождения на него выписали наряд в ТЭК. Первым моим впечатлением было: «Досталось человеку. Старше меня, а растерян не меньше. И как же обаятелен, как красив».
На большинстве колонн, которые мы обслуживали, о пианино и не слыхивали. Дмитрию Фемистоклевичу вручили аккордеон. Он переучился и стал на нём аккомпанировать солистам ТЭКа. Один из послевоенных этапов пополнил коллектив новичками, среди которых была прелестная певица Инна Курулянц и артист студии Ю. А. Завадского Николай Теслик. Вчетвером мы организовали так называемый «колхоз». Распределили, что кому носить на дальних переходах. Складывая в один котёл наши сухие пайки, мы в очередь с Инной готовили. Пережили вместе известие о смерти Диминой дочери Стеллы. Пережили ночь, когда в барак вошёл нарядчик, зачитал фамилию Инны в списке на этап в Мариинские лагеря, – и Димину возлюбленную увезли. Дима был рядом, когда заболел мой любимый, Колюшка. Он пришёл на кладбище ночью, когда я Колюшку хоронила.
Не припомню особенно глубоких дружеских излияний между нами. Нет, этот человек с сиянием в глазах был скрытен, замкнут и мало кого подпускал к себе на близкое расстояние.
После освобождения Дима заторопился уехать домой. В Баку узнал, что у его бывшей жены новая семья. Вернулся на Север. Устроился работать в тот же ТЭК, только уже по вольному найму. Прожив бок о бок несколько лет, деля всё, что включал в себя лагерный быт ТЭКа, – разъезды в товарных вагонах, грязь, холод, репетиции и наши выступления, – кем мы с ним в конце концов стали друг другу? Друзьями? Скорее родными людьми. Даже притом, что продолжали быть на «вы».
Когда освободилась я, мы жили в ста километрах друг от друга. Периодически виделись. Дима уволился из ТЭКа, но остался жить и работать в Княжпогосте. Я постоянно приезжала в Княжпогост на могилу к Колюшке. Пока Александр Осипович и Борис находились ещё на колонне Ракпас, Димина комната в общежитии стала «почтовым ящиком» для передачи писем от них ко мне и к ним от меня. И всё между нами оставалось таким же надёжным и таким же спокойным.
Откуда после многолетней, ничем не замутнённой дружбы нахлынуло смущение, охватившее в один прекрасный день нас обоих, не уследили ни он, ни я. Такая постоянная была между ним и мною дистанция – куда она вдруг делась? Неузнаваемо глухим голосом он предложил мне выпить чашку чая. Давнего друга подменил привлекательный мужчина. Но сковывала память о прошлых годах. Мы, два одиноких человека, одновременно пришли в замешательство и «сбежали» друг от друга. Месяца два мы не виделись вообще. Потом он приехал в Микунь устраиваться на работу по совместительству. Случайно встречаясь, мы могли иногда пройтись по дороге, разговаривая о чем-то стороннем. Туманило голову, когда он вскользь бросал: «Вы мне снитесь», «Вам идёт этот цвет платья»… На открытии микуньского Дома культуры я читала поэму «Говорит мать». Дима поджидал меня на сцене у кулис. Так же глухо, как у себя в тот вечер, процедил: «Сколько же в вас огня!» И всё стало ещё опаснее и непоправимее.