Скромное станционное помещение, железнодорожное депо, элеватор. Дальше село, огороды, сады. Хата, в которой разместился «на постой» мой Учитель, стояла у просёлочной дороги.
– Пришествие Та-ма-а-а-рочки, – встретил меня не мудрец, отсидевший восемнадцать лет, а растерявшийся в непривычной для него деревенской обстановке – ребёнок.
«Сашу не узнать. Ведь он когда-то был красив как бог. Чувствует себя плохо», – сказала в Одессе не видевшая его два десятилетия Елена Петровна. Он сдал и за те два с лишним года, что не видела его я. Выглядел постаревшим, пересиливающим нездоровье. Воодушевление от свободы выражалось в незнакомой неуверенности, в нерешительности внутреннего свечения. Его теснили планы: писать, опубликовать математические труды, философские записки и вообще «творчески состояться»! Он должен был зарабатывать на жизнь, дать наконец отдых Ольге Петровне, которая столько лет поддерживала его и деньгами, и посылками.
Даже если его природный скептический ум и оспаривал тогда эти радужные заблуждения, он простодушно вверял себя их власти, не принимая в расчёт ни реальный возраст, ни изменявшие ему силы. Это был его Час, данный для того, чтобы насытить себя иллюзорным ощущением возвращённой свободы.
Не было надзирателей, не били отбой в кусок рельса у вахты. За дверью хаты хозяйка ругала за что-то детей; в окна вплывали волны горячего воздуха позднего украинского лета. И, Господи, какое открывается раздолье для мыслей, когда нам чудится, что исторические беды имеют конец!
Александр Осипович рассказывал об Абезьском лагере особого режима, где он подружился с философом Л. П. Карсавиным, с Н. Н. Пуниным и поэтом Ярославом Смеляковым. Много лет спустя я прочла замечательные воспоминания А. А. Ванеева об этой поре – «Последняя кафедра Карсавина». Там упоминается и А. О. Гавронский. И тогда, в Весёлом Куте, при первой встрече на воле, Александр Осипович говорил о таинстве чисел, о Шопенгауэре, философии которого я не знала. Он останавливался, спрашивал: «Понимаешь?» Я с чистой совестью отвечала: «Да», безбоязненно добавляя что-то своё в развитие темы.
На следующий день, нагруженная продуктами и приобретённой для мужа посудой, в Весёлый Кут приехала Ольга Петровна. Когда-то в зоне Княжпогоста Александр Осипович, вынув из тайника портрет жены, сказал мне: «Познакомься. Это моя жена Олюшка. Мой Зулус». В Одессе я впервые с ней встретилась, и теперь в украинской деревенской хате мы сидели втроём.
Поздно вечером, когда в селе уже спали, Ольга Петровна пошла проводить меня до дома, где я пристроилась на ночлег. Мы долго прохаживались по улицам села и никак не могли расстаться. Она вспоминала:
– Никогда не забуду того страшного собрания на Киевской киностудии, когда один за другим поднимались члены партячейки, те, кого мы считали своими товарищами, и уничтожали Сашу. Партком киностудии обвинял его в том, что картины, которые он создаёт, искажают советскую действительность, чужды пролетариату, не нужны зрителю. Никто не встал на защиту. Ни один. В лучшем случае отмалчивались.
Одновременно это был рассказ о начале их совместной жизни. Она, в ту пору молодая ассистентка Александра Осиповича, представив, как ему одиноко и худо после разгромного собрания, однажды постучалась в номер к «патрону», после чего они уже не расставались.
– Жили мы тогда в гостинице, – продолжала Ольга Петровна. – Рядом в номере – Довженко с Юлией Солнцевой. До этого мы каждый вечер проводили вместе. Спорили, сражались, хохотали, а тут – словно мамай прошёлся по этой дружбе. Казалось, коридоры вымерли и все киношники мимо нашей комнаты проходят на цыпочках.
Публичное поношение, однако, было лишь предисловием. За предательством коллег последовала ссылка на Кольский полуостров, на станцию Медвежья Гора. Оля поехала за мужем. Там родился и умер их сын Петя. Там же Александр Осипович был арестован, осуждён на десять лет, отправлен этапом в северные лагеря, где ему к первым десяти годам срока добавили ещё десять. Только-то и всего: до революции он числился в партии эсеров; ставил фильмы, «чуждые пролетариату». Разве этого не достаточно, чтобы лишить свободы и продержать восемнадцать лет в тюрьмах и лагерях?
В том, о чём рассказывала Ольга Петровна, я узнавала знакомые приёмы, склад судеб и моего поколения. Не таким уж отдалённым оказалось их и наше «историческое время», чтобы не стать общим.
Приняв мужа на своё иждивение под именное поручительство, Ольга Петровна откровенно выказывала сейчас осторожность и страх: «Саше придётся каждый месяц ездить отмечаться в районное отделение милиции. Он теперь имеет статус высланного. По-моему, его друзьям не следует часто сюда приезжать. Это может ему повредить». А мы? Я подумала о Хелле, о множестве других людей, которые будут стремиться увидеть Александра Осиповича. И в первую очередь я сама должна была признать неуместность собственного появления здесь. Я понимала, что ограничения придумывает не эта светлая, самоотверженная женщина, столько лет ожидавшая мужа. Она ни в коем случае не могла теперь лишиться работы. Следовательно, должна была соблюдать режим, подразумевающий надзор и за связями, и за мыслями супругов.
В ту лунную украинскую ночь, когда всё вокруг было исполнено неизъяснимой природной благодатью, уже на свободе пришлось отхлебнуть глоток всё того же горького зелья запретов.
– Вы не осуждаете меня? Вы меня понимаете, Тамарочка? – заметив мою подавленность, спрашивала Ольга Петровна.
Как я могла не понять её? Понимала! Складывая из обломков памяти картину порушенной жизни, Ольга Петровна надеялась обрести в моём лице союзника:
– Давайте говорить друг другу «ты», как сёстры. Скажи мне: «Оля! Ты!»
Всем своим опытом чувств я отозвалась на её искренность и растерянность, на её страхи, на все трудности встречи с мужем после стольких лет разлуки!
На следующий день я уезжала. Радуясь перспективе театра для меня, горячо поддержав мою устремлённость к нему, Александр Осипович едва ли не молил:
– Только не уезжай далеко. Изволь устроиться поближе. Ты ведь знаешь, что я, как никто другой, буду тебе полезен.
С каким святым чувством я мчалась сюда и как страшно мне было бы снова потерять Александра Осиповича – или остаться теперь без них обоих!
* * *
– Ну что ж, – сказал брат Бориса, едва я появилась в Москве, – биржа открылась. Завтра пойдём, благословясь. Ты причепурься, и всё такое.
Одно слово «биржа» вызывало во мне дрожь и страх. Подкашивались ноги. Вдруг скажут: «Прочтите что-нибудь». Я испугаюсь, непременно испугаюсь и… не смогу. Одета ужасно. Туфли прохудились. Был бы у меня хоть какой-нибудь лёгкий, длинный шарфик болотного… нет, лучше золотистого цвета…
Не вспомню уже, во что я тогда обрядилась, отправляясь в свой первый поход на московский театральный «базарчик». Считала себя авантюристкой. Желание устроиться на работу в театр ничем не поддерживалось. На трудовую книжку, в которой была запись: «Зачислена в филиал Сыктывкарского драмтеатра в качестве актрисы», я сослаться не могла. Из Микуни её не прислали.
– Значит так, – наставлял Константин. – Подойдут, станут спрашивать, в каком театре работала, отвечай: «В энском». Знаешь, есть такие, закрытые. О них вообще распространяться не принято.
«Господи! Лгать?»
Для проведения биржи Всероссийское театральное общество снимало в аренду сад «Эрмитаж». По не слишком тенистым аллеям расхаживали актёры, режиссёры. Никакого труда не составляло догадаться, кто одни, кто другие. Режиссёров отличало спокойствие, уверенность в себе. Они здесь были покупатели, хозяева. Актёры вели себя по-разному. Те, кого подстёгивала необходимость преподнести себя как можно выгоднее, не ударить лицом в грязь, узнавались по особой напряжённости. Иные держались сверхсамонадеянно. На биржевом плато действительно просматривалось решительно всё: полный ты, худой, высокого роста или небольшого, хорош или непривлекателен, со вкусом одет или без оного; походка, улыбка, реакции… Зрелище – будоражащее, сумбурное и в общем болезненное. Нарочито громкие возгласы то и дело оповещали присутствующих о встречах бывших коллег. Актёры бурно обнимались, слышались комплименты: «Замечательно выглядишь… похорошела… Ещё лучше стала, душенька…» – «Но и ты великолепен. Признавайся, до сих пор хороводишь?» После преувеличенно громких приветствий где-то в уголках сада разговаривали уже значительно тише. Рассказывали, вероятно, о сыгранных ролях, интригах, почему пришлось уйти из театра, уехать из того или другого города. Просили порекомендовать знакомому режиссёру.