С иных позиций писались оды в сызранской глуши в 1794 году. Известие о взятии русскими войсками Варшавы взволновало Дмитриева; «данью обрадованного сердца» и явился «Глас патриота на взятие Варшавы». Программность оды подчеркнута ее заглавием: все в ней подчинялось цели передать высокий строй чувств поэта-патриота, русского человека, который любит родину и гордится ею. Ода лишена традиционных атрибутов, коротка, динамична, в ней нет аллегорических образов, нет «надутости», риторической громкости. После краткого зачина — информации о победе русских войск — идет лишенное условной красивости и парадности, конкретное, точное описание возвращающейся домой русской армии-победительницы:
Се веют шлемы их пернаты,
Се их белеют знамена,
Се их покрыты пылью латы.
На коих кровь еще видна!
Воззри: се идут в ратном строе!
Всяк истый в сердце славянин!
Оригинальность, живописность картины, точность словоупотребления, лаконизм и синтаксическая четкость построения фразы — все это передает искреннюю взволнованность поэта. Еще интереснее построена третья, последняя строфа. Сохраняя традиционное обращение к «царице», говоря о ее «страшной власти», поэт затем обращается к главному предмету его искреннего восхищения — могучей многонациональной России. Вот как она видится Дмитриеву:
...и двигнется полсвета,
Различный образ и язык:
Тавридец, чтитель Магомета,
Поклонник идолов калмык,
Башкирец с меткими стрелами,
С булатной саблею черкес
Ударят с шумом вслед за нами
И прах поднимут до небес!
Художественный образ многонациональной России, созданный Дмитриевым, запомнился русским поэтам. Не повторяя Дмитриева, Батюшков в стихотворении «Переход через Рейн» шел тем же путем, когда, выражая народный характер Отечественной войны, в мощном образе передает неодолимость и громадность силы России, народа, поднявшегося на врага со всех безграничных просторов отечества:
Стеклись с морей, покрытых льдами,
От струй полуденных, от Каспия валов,
От волн Улеи и Байкала,
От Волги, Дона и Днепра,
От града нашего Петра,
С вершин Кавказа и Урала…
и т. д.
Дмитриевский образ вспомнил и Пушкин в стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный». Его «Русь великая» также многонациональна. Поэт уверен, что его назовет «всяк сущий в ней язык, и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык». Пушкин сознательно сохранил Дмитриевскую рифму «язык — калмык». «Ермак» — новый шаг в развитии Дмитриева-поэта: теперь он начинает понимать, что не столько чувствами, сколько делами велик человек. Поэт обращается к истории России, желая на судьбах реальных исторических деятелей понять истинное величие человека. Его внимание привлекает Ермак, которого он и делает героем оды. Ценность человека для Дмитриева теперь определяется не принадлежностью к господствующему сословию, но его нравственными достоинствами, связями с другими людьми, готовностью к подвигу: «Великий! Где б ты ни родился, хотя бы в варварских веках твой подвиг жизни совершился». О простом русском казаке поэт пишет: «Но ты, великий человек, пойдешь в ряду с полубогами из рода в род, из века в век».
Избрание героем исторического деятеля оказало решающее влияние на всю структуру стихотворения. Подвиг Ермака — завоевание Сибири, и потому важное место в оде заняло описание реального места действия исторического героя. Отряды Ермака сражались с войском сибирского хана Кучума, под властью которого были объединены различные сибирские народы. Представителей этих народов — двух шаманов — Дмитриев и делает главными действующими лицами стихотворения. Ода построена как диалог двух шаманов, повествующих о великих событиях крушения сибирского ханства. Диалог передает драматизм событий. Поэт смотрит на борьбу Ермака глазами очевидцев. Центральное место в диалоге — рассказ старого шамана о решающем поединке Ермака с наследником Кучума Маметкулом, в итоге которого Маметкул потерпел поражение и был пленен.
Дмитриев не только отказывался от традиционных описаний сражений, но сумел нарисовать глубоко оригинальную картину боя. Она поражала современников своей новизной, живописностью, динамичностью и конкретностью. Процитировав эту сцену, критик Макаров писал: «Кажется, видишь, как мускулы единоборцев напрягаются, как жилы их вытягиваются, слышишь, как ребра их трещат... И нет гипербол! По крайней мере они так искусно употреблены, что едва приметны; все естественно, возможно». [1]
Удача поэта была обусловлена тем, что он сумел изобразить подлинного исторического героя в реальных обстоятельствах его действования. Метод гипербол и аллегорий был заменен методом точного изображения подлинных событий, естественных действий, возможного в данных конкретных условиях поведения людей. Так высокое в жизни человека получило новое стилистическое воплощение.
Эти опыты Дмитриева имели важное значение для дальнейших судеб русского сентиментализма. В 90-е годы сентиментализм стал массовым направлением, в печати активно выступали десятки поэтов и прозаиков. И перед ним сразу же возникла серьезная опасность — катастрофически быстро растущее эпигонство. Возможность эпигонства таилась в самой эстетике сентиментализма. Борясь с жанровой регламентацией классицизма, новое направление создало свои нормативные жанры, выработало свою постоянную стилистическую систему. Немедленно стал вырабатываться стилистический штамп для каждого поэтического (элегия, песня, послание) и прозаического (письмо, путешествие, повесть) жанра. Эстетика штампа и рождала эпигонов.
Литература 90-х годов была наводнена «стиходеями», писавшими о воздыхающих и плачущих возлюбленных, о голубках, о блаженствующих или бедствующих пастушках, о томных певцах и «нежных страданиях» и т. д. Эта массовая литература сентиментализма подвергалась сатирическим и критическим нападкам. Рост числа эпигонов и «чувствительных», вечно «плачущих» поэтов тревожил талантливых представителей этого направления. Вот как, например, о господстве эпигонов писал В. Л. Пушкин в «Письме И. И. Дмитриеву». «Письмо» отражает и озабоченность Дмитриева положением дел в литературе:
Ты прав, мой милый друг! Все наши стиходеи
Слезливой лирою прославиться хотят;
Всё голубки у них к красавицам летят,
Всё вьются ласточки, и всё одни затеи.
Все хнычут и ревут, и мысль у всех одна:
То вдруг представится луна
Во бледно-палевой порфире;
То он один остался в мире;
Нет милой! нет драгой! Она погребена
Под камнем серым, мшистым;
То вдруг под дубом там ветвистым
Сова уныло закричит,
Завоет сильный ветр, любовник побежит,