Я, запыхавшись, вбегаю к Питеру в кабинет. Питер сегодня почти в форме; загар его словно бы вылинял и похож на неровно положенный грим, улыбка вымученная, по он ничего, нет, нет, он вполне ничего.
— Миранда? Нет, я ее не видел. Я ее уже две недели не видел, — говорит он. — Что-нибудь случилось?
— Она сегодня ночью ушла из дому. Мамы тоже нет, она в Голливуде… у них произошла ужасная ссора, такой еще никогда не было… я подумала, может быть, она у тебя.
Питер молчит. Он сильно взволнован. За его спиной тревожно гудит кондиционер, точно волнение Питера передалось и ему.
— Но ведь мы с твоей сестрой… ты же знаешь, мы расстались…
— Она тебе не звонила?
— Нет.
— Что же делать? Где ее искать?
— Из-за чего они поссорились? Из-за меня?
— Да, из-за тебя тоже, но была еще причина… еще одна причина… ты, наверное, знаешь.
Мы снова молчим. Питер медленно идет по кабинету. Натыкается на угол письменного стола.
— Нет, я ничего не знаю… О чем ты говоришь? — спрашивает он.
— Она не хочет идти к врачу. Не хочет делать анализы.
— Какие анализы?
— Ты знаешь какие.
Я дрожу от волнения и стыда. В этой сцене признания я сейчас дублерша Миранды.
— Она… беременна? — шепотом спрашивает Питер.
— Она не хочет пойти к врачу провериться.
Он ошеломленно смотрит на меня. Что ему делать? Но думает он, наверное, о тебе, мама, не о Миранде, а о тебе: Мадлен будет мстить, — он боится твоего гнева! Из всех любовников, какие у тебя были, Питер был самый умный, и никто никогда не узнает, почему ты прогнала его, мама. Ты сделала это в Аспене утром, за завтраком. Безо всякой причины, просто так. И он, как Нильс и Тони Хант, потеряв, но продолжая любить тебя, кинулся к нам с Мирандой. Твои отвергнутые любовники всегда цепляются за нас, ухаживают сначала за Мирандой, потом за мной или наоборот, как получится.
— Она уверена, что беременна? — спрашивает Питер.
— Она не хочет об этом говорить. Мне кажется, ей все равно. А вот маме не все равно.
— С ума сойти…
Обоим нам ужасно неловко. Сколько-то времени назад Питер пришел ко мне, взял за руки и сказал, что любит меня и хочет на мне жениться. Мне тогда было шестнадцать лет, я еще училась в школе. Через неделю он уже звонил Миранде. Полгода они всюду бывали вместе, скрывая от тебя свою циничную тайну, тайну то ли в шутку, то ли всерьез, хотя ты, конечно, знала, что он и она… Неужели ты в самом деле не знала? Не может быть, кто-нибудь рассказал тебе о них! Но в один прекрасный день ты узнала или сделала вид, что узнала, и удивилась или сделала вид, что удивилась: как, двое близких тебе людей, живущих в твоей тени, вдруг бросили тебе вызов, — в какую ярость это тебя привело!
— Значит, ты не знаешь, где она?
— Боюсь, что нет. Она очень расстроилась?
— Очень. Наверное, надо сообщить в полицию.
— А Мадлен в Голливуде?
— Она в понедельник вернется.
— Может быть, Миранда просто хочет нас испугать, ты не думаешь?
— Испугать? Чем испугать?
Питера охватывает сильное волнение. Загар его темнеет.
— Я… я понял, что она… угрожала самоубийством…
— Да…
Мы в растерянности смотрим друг на друга. Гудит кондиционер. Голова кружится, меня захлестывает дурнота. И вдруг мелькает мысль: «Какие мужчины слабые, ничтожные».
— Она тебе это тоже говорила? Что убьет себя? — спрашиваю его я.
— Да, говорила раза два, но не серьезно, она была просто возбуждена тогда…
— Что именно она говорила?
— Я не помню.
— Неужели… неужели она действительно об этом говорила? Что именно она сказала?
— Мэрион, я не помню. Когда вернется Мадлен?
— В понедельник.
— Она тебе уже звонила?
— Нет.
— Когда она улетела? Сегодня утром?
— Да.
— Как ты думаешь, может быть… ты мне дашь ее телефон?
Он все еще любит тебя, мама! Боже мой! Ты выгнала его, забыла, что он существует на свете, а он, этот умный сорокадвухлетний мужчина, этот мягкий, порядочный и серьезный человек, который проводит половину своей жизни в Коннектикуте, где у него жена и трое детей, который сделал ребенка твоей дочери, он любит тебя, он все еще любит тебя! Мужчины и в самом деле ничтожные, теперь я это знаю, их можно только презирать и жалеть, эту толпу, способную лишь пресмыкаться перед такой женщиной, как ты…
— Я не могу дать тебе ее телефон. Ты же знаешь.
Мы смотрим друг на друга. Нам мучительно стыдно.
— Прости, — говорит он, — но что я могу сделать? Я люблю Миранду, ты знаешь, я готов сделать все для нее, для твоей мамы и для тебя, поверь мне, но что я могу? Друзей ее я не знаю. Люди, с которыми она сейчас проводит время, все эти извращенцы и наркоманы, смеялись надо мной, я не мог с ними сблизиться. Они не приняли меня, а она предпочла их.
Я оглядываю комнату… где моя сумочка? Мне пора идти. Нет, я без сумочки, наверное, она дома, я выбежала без нее. И все-таки я продолжаю оглядывать пол, светлый песочный ковер, смотрю под стульями… что я потеряла, что мне нужно найти?
— Куда ты сейчас?
— У меня в два урок музыки…
— Но что ты все-таки думаешь делать? Относительно Миранды…
— Не знаю.
— Будешь звонить в полицию?
— Не знаю.
— Может быть, подождать? До завтра?
— Хорошо, Питер. Я подожду.
Он идет со мной к двери. По ту сторону этой двери сидит его секретарша, когда мы выйдем в ее комнату, все между нами должно быть по-другому. Он это понимает, и сейчас, перед дверью, в последнюю минуту, берет меня за руки — отец, возлюбленный, бывший любовник?
— Мэрион, прошу тебя, будь осторожна. У тебя такой потерянный вид. Все будет хорошо, я уверен.
— Твоя жена ничего не узнает, Питер, — говорю я.
Мои слова не оскорбляют его. Я думала, он оскорбится, но он не оскорбился. Он медленно, важно наклоняет голову. Слегка пристыженно. Что ж, ему ведь сорок два года, а Миранде семнадцать.
— Как только что-нибудь узнаешь, звони мне, — говорит он.
Казалось бы, все, на этом Питер кончился, но ничего подобного, он появится опять. Я-то знаю. Люди входят друг к другу в жизнь и мучают друг друга, расходятся и снова возвращаются; люди, родившиеся в одной семье, никуда не могут от нее уйти. Они впиваются друг в друга мертвой хваткой, терзают и когтят. Семья. Отец. Мать. Сестры-близнецы. Семья — это самая большая тайна, большая, чем любовь и смерть. Я не видела своего отца шесть лет, но я каждый день о нем думаю, и он думает о нас с Мирандой каждый день. Он живет в Миннеаполисе, а мы в Нью-Йорке. Мы никогда не жили с ним под одной крышей. Но все равно мы чувствуем, что он рядом, даже когда не думаем о нем, и никуда нам друг от друга не скрыться. Дочери, отцы. Отец значил для тебя не больше всех остальных, мама, — случайный знакомый, вдруг почему-то ставший мужем и через четыре месяца брошенный. Ты восхищалась его воспитанием и выдержкой, — потом ты со своими друзьями смеялась над его воспитанием и выдержкой. Он стал для вас посмешищем. Над всеми, кого ты любила, ты потом во всеуслышание глумилась, мама, и обращала их в посмешище. Ты обладаешь удивительной способностью обращать в посмешище все и вся.
Но ведь больше всех осмеяния заслуживаешь ты, мама. Мы пытались не принимать тебя всерьез. Мечтали во сне и наяву убежать от тебя, хлопнуть дверью и навсегда порвать с тобой… Нет, мы не уйдем от тебя, и ты не уйдешь от нас, все останется как было. Мы с Мирандой, ненавидя друг друга, чувствуем, что связаны такой нерасторжимой связью, будто нас все еще омывает один и тот же теплый ток крови в твоей утробе и наши сердца, наши члены едва начинают медленно, нехотя отделиться друг от друга… крошечная искра жизни, зародыш, два зародыша, два головастика, две рыбы, два млекопитающих, две дочери — дочери Мадлен Ранделл…
Начинается съемка. Никогда еще ты не испытывала такого подъема, это твой звездный час. Каким прекрасным кажется тебе мир! А я бреду по Плазе мимо фонтана — одна из двух сестер-близнецов, девушка, выбежавшая из дому без сумочки. У меня еще целый час. Фонтан привлекает мое внимание, я начинаю его рассматривать. Вот маленькие отверстия, из которых бьет вода. Влезть бы в воду и смыть с себя эти мысли, весь этот ужас. Если бы я могла перевоплотиться в кого-то, как это делаешь ты, мама, или одурманиться наркотиками, как Миранда, мне не пришлось бы держать столько всего в памяти. Вода серебрится на солнце — странный у него сегодня свет, словно бы маслянистый, это оттого, что воздух так грязен. Кажется, в небе вот-вот встанет радуга… Я гляжу на воду, и мне приходит в голову мысль, в которой нельзя никому признаться. Но я признаюсь, потому что хочу, чтобы ты знала все: