Азин прижал к груди раздробленную пулей руку. «Теперь все равно, плохо ли, хорошо ли я буду бить из маузера! У меня в запасе одна лишь ночь...»
Больше ста дней осаждал он Царицын, связав армию барона Врангеля и армию генерала Сидорина, в эти дни Деникин напрасно ждал их помощи. Теперь армии Южного и Юго-Восточного фронта наносят Деникину удар за ударом. Новый командарм — Александр Васильевич Павлов — начал энергичное наступление в Донских и Сальских степях, по приказу его Двадцать восьмая дивизия была направлена к Дону.
Весь январь Азин дрался с белоказаками. В ожесточенных схватках таяли силы, сыпной тиф косил бойцов, поредели полки и батальоны, но Азин овладел Цимлянской, которую защищали отборные казачьи части Врангеля. Он был горд, счастлив и еще отчаяннее рвался к роковой черте своей — Манычу. В феврале он форсировал Маныч, отбросил кавалерийскую
бригаду белых. На Маныче его настиг новый приказ командарма: овладеть станцией Целина.
«Три дня назад это случилось», — вспомнил он и усомнился: показалось, уже промелькнула бесконечная вереница дней и ночей.
В то снежное февральское утро было особенно морозно и ветрено. Дивизия заняла исходные рубежи на степных хуторах; впереди — рукой подать — Целина. Там расположены вражеские батареи, там курсируют три бронейоезда, там свежие силы противника.
Только не подозревал он, что из глубины Сальских степей к Целине подходит еще казачья армия генерала Павлова. Одиннадцать тысяч сабель.
Над Манычем мотался сухой ковыль, свистели морозные прутья тала, и было холодно, и было до боли тоскливо утром семнадцатого февраля.
Спервоначала наступление на станцию развертывалось хорошо. Азинцы сбивали заслоны противника, медленно, но постепенно приближаясь к железной дороге. Азин с неотлучным Лутошкиным — связных он разогнал в части — следил за наступлением с кургана. Игнатий Парфенович дважды предупреждал, что они оторвались от своих; Азин только передергивал поводьями да приподнимался на стременах. Он волновался, хотя и не показывал виду; никогда еще за свою короткую жизнь не испытывал ой 1 такого обостренного чувства опасности.
Из глубины вражеского расположения появилась конница, на азинцев неслись конные лавы, охватывая их с флангов.
— Держись теперь, Парфеныч! — Азин поскакал с кургана, уходя от преследования.
Игнатий Парфенович увидел, как преследующий казак вскинул над головой Азина шашку, но тот выдернул из-за пазухи левой рукой маузер. Казак шарахнулся в сторону. Второй всадник размахивал шашкой, пытаясь зацепить и все не зацепляя Азина.
Азин подхлестнул жеребца, приближаясь к .Лутошкину. Они снова поскакали рядом, но путь преградила канава. Лошадь Лутошкина перемахнула через препятствие, азинский жеребец споткнулся, подпруга лопнула, Азин вместе с седлом полетел на землю. Освободившаяся от седока лошадь поскакала в степь. Игнатий Парфенович погнался за ней.
На Азина насели казаки. Кто-то сорвал с него сапоги, кто-то сдернул ручные часы, закричал торжествующе:
— Важнецкая птица попалась!..
Метель улеглась, ветер прекратился, хутор безмолвствовал.
Лампа чадила, Азин потушил ее и сразу опустился в вязкую непроницаемую глубину. Память его мгновенно уснула, ум прекратил непрестанную нервную работу.
Он зажмурил глаза, нажал на веки пальцами — замелькали синие, красные круги, мягко сливаясь в узорчатое пятно. Нережущее цветное это пятно предостерегало о какой-то непонятной, близкой, неотвратимой беде.
Он увидел себя бредущим по теплой лесной тропинке. Ноги его в цыпках, руки в саднящих царапинах, волосы выгорели, скулы и нос облупились от загара. Над ним висит полупрозрачное, в сквозных солнечных косяках, небо, то и дело меняя свои невесомые очертания, — оно то становится беспредельно высоким, недоступным, ускользающим в вечность, то возникает из лесной лужи, и все голубое, и все дымчатое становится опять близким и милым.
Азин заворочался, пытаясь проснуться и не постигая, что видит лишь сон и от одного видения переходит к другому.
Он опять идет, но уже цветущей рожью, над ним звенит жаворонок, рядом бьет перепел. С каждого колоска стекает солнечная капля, с каждым шагом он из подростка превращается в золотоглазого, светловолосого юношу...
Предутренняя мгла посерела, синий квадрат окна выделился из нее почти с осязаемой выпуклостью: кто-то толкает Азина в плечо, он просыпается со счастливой улыбкой — перед ним в заснеженной папахе Граве.
— Доброе утро, Азин! Ночь истекла, я пришел за ответом.
Я расстреливал ваших офицеров, расстреливайте и
меня...
— Красивые, но глупые, пустые слова! Мы же тебя не просто ликвидируем, мы опозорим твое имя. Уже отпечатано воззвание к бойцам Двадцать восьмой дивизии. Я сам сочинил его, Азин!
Граве вынул из кармана листовку:
~ «Звездоносцы, боевые орлы! К вам обращается Азин, ведший вас на Казанъ, Ижевск, Екатеринбург! Хватит крови! Довольно жертв! Бейте красных, переходите к белым!» Когда я поведу тебя на расстрел, наш самолет пролетит над красными, разбрасывая эти листовки. Что скажут твои дружки? Изменником станут величать своего славного командира. Люди забывчивы и неблагодарны, Азин.
Что бы они ни сказали — это их дело. Я ведь все-таки знаю, что не струсил, не переметнулся к вам. Я, даже мертвый, сильнее вас... .
— Тогда отправляйся в ад!
В раю хороший климат, зато в аду приличное общество...
18 А. Алдан-Семенов
Зарастали повиликой окопы, ползун-трава заполняла воронки. Пряталась в чертополохе колючая проволока, ржавели в полыни расстрелянные гильзы. Пустынно было на берегах Камы; вода лениво пошлепывала в разрушенные дебаркадеры, якоря позаметало песком.
- Пароход, стуча колесами, полз против течения, разворачивая зеленую панораму Предуралья. Игнатий Парфенович ходил по палубе, закинув за спину руки, глядел на знакомые до сердечной боли места. Скоро должен появиться Сарапул. Лу-тошкин волновался и грустнел. Воспоминания одолевали его, и не хотелось вспоминать, и невозможно было не вспомнить.
Сумерки уже таились в тенях береговых обрывов, в темном блеске листвы. В западной стороне неба играли стожары, луговые дали левобережья были по-майски прозрачны. Из оврагов белыми сугробами вставала цветущая черемуха. Игнатий Парфенович пристально вглядывался в вечерние пейзажи, и вдруг тревога охватила его: в этих местах с ним случилось страшное происшествие. Ну конечно же это Гольяны!
Игнатий Парфенович вспомнил «баржу смерти», арестантов в рогожках, с лицами черными, словно ночной мрак, самого себя рядом с доктором Хмельницким. Еще увидел неровный строй босых мужиков с медными крестами на обнаженных грудях и палача Чудошвили с деревянной колотушкой в руке. Камская вода с глухим всплеском принимала убитых.
— Чудошвили, Чудошвили! — прошептал Игнатий Парфенович.— Палач вятских мужиков! Где ты сейчас, что делаешь? Что замышляешь? Ведь преступники всегда что-нибудь да замышляют.
Игнатий Парфенович вернулся в каюту, присел к столику, на котором лежал его дневник. Раскрыл его на одной из страниц: «Каждое утро я просыпаюсь с чувством удивления, что еще жив. Слишком много потрясений выпало на мою долю в последние два года. Я не могу сосредоточиться на своей внутренней жизни, подумать о новых временах России. Теперь все стало необозримо, как в мощном потоке без берегов, и революция явилась точкой отсчета новых дней. Что принесут они народу, как изменят землю русскую? Люди привыкли думать о золотом веке человечества только в прошлом времени, но сами-то они устремлены в будущее: значит, золотой век еще впереди»...
Игнатий Парфенович свел к переносице брови, насупился. Перевернул страницу дневника.
«Революция изменила мои представления о свободе, братстве, равенстве, незаметно для себя я стал пропагандистом материализма, хотя и не во всем согласен с ним. Материализм обращается к людям дальним, я же интересуюсь только ближними. Для меня счастье всех — это счастье каждого в отдель-