— Ха! У таких, как вы, идеалистов смещено реальное представление о действительности. Всякий уважающий себя марксист должен воспринимать вас как личное оскорбление. Идеалистов мы тоже свалим в помойную яму.
— Вы мните себя новым человеком?
— Мы, большевики, люди особенные, а новые дали видят только новые люди.— Глаза Саблина засветились тусклой желтизной.
— Знаете, что вещает Библия?
— А что же она вещает?
— «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот новое,— но это уже было в веках, бывших до нас»,— щегольнул своей памятью Игнатий Парфенович.
— Библия книга мудрая, ее к любому деянию можно приспособить. Только надо ли? Но вернусь к роли личности в истории. Я совсем не отрицаю этой роли: Петр Великий фигура историческая, но и Малюта в своем роде тоже фигура историческая. Если Азин возьмет Екатеринбург, то и он станет личностью исторической. Тут уж ничего не попишешь,— сказал Саблин, и непонятно было, хвалит он или осуждает Азина.
— Любопытные у вас масштабы — от Петра Великого до Малюты. Палачи и мраконосители не могут стоять в одном ряду с преобразователями.
— Я же сказал, Малюта — историческая в своем роде фигура.
— В своем роде, в своем роде! Нет никакой разницы между бандитом и политическим убийцей.
— Вы дурной либерал, Игнатий Парфеныч. Для вас хороши все люди, но «как человек ни мил с лица, в душе ищи ты подлеца»,— процитировал Саблин.— Так гласит восточная мудрость.
— Сомневаюсь в мудрости такого изречения.
— Эти слова принадлежат великому поэту...
— Тогда сомневаюсь в величии его души.
«Саблин расточает насилие всеми порами своего сердца. Пусть этот или тот человек невиновен, но революции необхо-
димы жертвы — такова его философия»,— подумал тоскливо Игнатий Парфенович.
— Когда капиталисты грозят революции, нам нельзя беречь человеческие резервы. Народ практически неисчерпаем. Ненужные жертвы, скажете, неразумные потери? А кто посмеет взвешивать наши потери, подсчитывать жертвы, если мы победим? Революция спишет все издержки,— с удовольствием сказал Саблин.
— Так рассуждают одни каннибалы, — обозлился Игнатий Парфенович.
— Зачем говоришь шершаво? Неясные слова извращают идеи...
• — Не люблю мрачных тем,—изменил разговор Лутош-кин. — Уж лучше предаваться воспоминаниям. Вспоминая, я как бы раздваиваюсь и вижу себя и в прошлом и в настоящем сразу. Прошлое кажется прекрасным уже потому, что невозможно его пережить заново, — в этом его сила.
— Воспоминания неповторимы, прошлое прекрасно? — Саблин повел бровью. — Не согласен! Скверное детство и в памяти останется скверным. В моем мне помнятся одни подзатыльники. А гимназия, в которой учился? Учителя — пьяницы, ругань ихняя до сих пор уши. сверлит: «Тупица! Паскудник! Хам!» Я без сожаления покинул гимназию и вспоминаю ее без удовольствия. А я вот не могу забыть одного события пятилетней давности. Получил посылку — рубаха, шерстяные носки, варежки. А в варежке записка: женским почерком получателя извещали, что посылочка предназначается ссыльному Давиду Саблину. Я долго ломал голову: кто бы мог ее послать? Вернулся мой сосед, прочитал записку: «Это же сестра моей жены. Это она о ссыльных беспокоится». Пустяк, а помню...
— Разве это пустяк? Благородство-то какое, смелость-то какая для девушки — помогать ссыльному, — восхитился Игнатий Парфенович.— Эта девушка — образец женского мужества, что ли...
Саблин сдвинул брови, сощурился: опять увидел городишко Сольвычегодск, светлую ночь над тайгой, озеро словно из расплавленной латуни, звездные брызги в его глубине. Еще увидел молодую, белотелую, жаркую мещанку и себя возле нее —на коленях, целующего ей руки.
Он вскочил с дивана, лихо притопнул ногой.
— Ох, бабы, волнуют они мою кровь!
14
Вот так я ему и скажу: «Любезный друг, товарищ Ленин! Для спасения революции я ничего не жалею — даже свою башку поставил на карту. И привалили мне бубны-козыри — самого Колчака выиграл. В полон верховного правителя взял
и в Москву приволок». — Дериглазов блаженно улыбнулся и, вытащив кисет с махоркой, протянул Пылаеву.
— Что ты околесицу несешь? Чего ты мне голову морочишь?— не вытерпел комиссар.
— И никакая не околесица! Ты, комиссар, ни гугу, под строжайшим секретом скажу: скоро я Колчака, связанного по рукам-ногам, в Москву повезу.
Пылаев не знал, сердиться или смеяться ему, слушая Де-риглазова. А тот обжигал его черным лихорадочным взглядом:
— Я поклялся изловить Колчака. Самые отчаянные из моих татар ходят за ним по пятам. Ждут минуту, чтобы выкрасть его, а не возьмут живым — башку долой, в мешок — и ко мне. Так и доложу: душегуба казнил. Ленин меня шубой со своего плеча одарит*
— Какой шубой? Ты что, бредишь?
— А ты думаешь, побасенки тискаю? — обиделся Дериглазов.
Пылаев промолчал, озадаченный его неуемной фантазией. А может, и в самом деле нужны вот такие люди, не знающие границы между действительностью и мечтой?
Они сидели на вершине перевала, беседовали, поджидая отставших бойцов. Бригада Дериглазова, по приказу Азина, тайно перебрасывалась с севера на юг, в тыл колчаковским войскам. Бригада должна была выйти на железную дорогу Екатеринбург— Челябинск около станции Мраморской. Пылаев отправился с Дериглазовым, чтобы помочь провести задуманную операцию.
Уже третий день шли они по лесному бурелому, болотистым падям, горным увалам.
Дериглазов вытирал ладонями шершавую, распухшую от комариных укусов физиономию и улыбался, все еще переживая свою мечту. Достал кисет и пачку царских червонцев, помял кредитный билет, свернул цигарку, раскурил, закашлялся.
— Мерзость! Царские не годны на курево, керенки — ни к черту. Я и американские пробовал. Тоже дерьмо! Скоро деньги совсем не понадобятся. После мировой революции зачем они?
Они заговорили на одну из своих любимейших тем. Мировой революцией бредили все — от комиссаров до красноармейцев; она была великолепной и, казалось, близкой мечтой. Чем успешнее Красная Армия била войска адмирала Колчака, тем ярче разгоралась эта их мечта.
Над Уралом стоял погожий июльский денек, в легком мареве хорошо просматривались просторные ландшафты. На севере с отвесной скалы срывался поток — вода клубилась, разбрызгивая цветную радугу.
На юге вставали поросшие лесами увалы, на востоке лежала долина, вся в кустарнике, похожем на зеленый каракуль. На дальнем ее краю тускло блестели пруды. Возле них — мерт-
вые заводские корпуса, мертвые трубы, опустевшие поселки с развалившимися хатенками, кособокими сараями, гнилыми заплотами.
Заводской Урал был в совершенном запустении.
И это особенно потрясло Пылаева; он с тоской смотрел на заросшие плесенью пруды, на окоченевшие в пепле и прахе, пустые, заброшенные заводские строения. Тяжелым и пыльным молчанием они говорили о разрухе, эпидемиях, белом терроре.
Пылаев не мог знать числа мертвых заводов, приисков, рудников, железных дорог. Не знал он, сколько здесь расстреляно, замучено, запорото людей в результате безумной деятельности монархистов, правых и левых эсеров, меньшевиков, чешских легионеров, английских стрелков.
Алмазный, платиновый, золотой, беломраморный пояс земли русской стал добычей для хищников всех мастей. Хищники мелкие выламывали яхонты из украшений, разбивали вдребезги чаши и вазы, стоившие часто, благодаря труду мастеров-умель- ||' цев, дороже украшающих их драгоценностей. Хищники крупные захватывали целые промышленные районы вроде Перми, Тагила, Златоуста. Прибирали к рукам золотые рудники, медные залежи, камские соли, сокровища горы Благодать, клады горы Магнитной. Скупали за бесценок лесные массивы, рыбные угодья, мраморные рудники, железные дороги, даже зарились на Северный морской путь.
На перевал взбирались полубосые и совсем босые, почерневшие от таежного гнуса, опухшие от голода бойцы. Они шли бесшумно, неслышно,— белые даже не подозревали о переброске большой группы войск.