Учись не ждать небес,
Когда придет твой смертный час,
Как твой Бирнамский лес.
На обратном пути из Стратфорда в Оксфорд меня преследовал этот образ Бирнамского леса — он шел на нас, он зловеще возникал в ночной мгле громадами своих качающихся черных вершин, он угрожал железным скрежетом листвы, трепещущей от атлантического ветра. Только в Оксфорде среди спокойствия колледжей и благожелательных ученых эта тревога прошла — нет, Бирнамский лес еще не двинулся!
Из Стратфорда мы возвращались в Лондон через Оксфорд и заночевали в этом древнем университетском городе, похожем на большое, вымощенное плитами подворье монастыря.
В гостинице было безмолвно, светло, стены ее были затянуты тонкими выцветшими коврами. В уютном холле смущенно краснел электрический камин и успешно боролся с пронизывающим холодом ночи. Мы вспоминали названия старинных харчевен, встреченных в дороге, и почему-то радовались этим названиям, как будто взятым из романов Стивенсона или Вальтера Скотта: «Глаза оленя», «Крикливый петух», «Пивная цена». Радовались, очевидно, потому что давно не встречали таких старомодных и добродушных названий.
В харчевнях с такими названиями должно было быть сухо, светло, пахнуть вереском или лавандой, должны были ярко гореть, источая лучистую теплоту, старые керосиновые или газовые лампы, а к ужину поджаривалась на очаге жесткая свинина.
Англия несколько старомодна. Особенно это заметно в одежде среднего англичанина, лондонского клерка. Когда в «столице клерков» Сити кончается работа, все улицы внезапно отодвигаются во времена Теккерея и Питта. Тысячи клерков, одинаково одетых, в одинаковых черных костюмах, с черными, туго свернутыми зонтиками в руках, бодро расходятся по домам, и кажется, что у них в карманах позванивают шиллинги, а у иных, наиболее бедных, даже фартинги, на которые ничего, собственно говоря, нельзя купить.
Сложность английской денежной системы может привести в отчаяние. Почему фунт стерлингов делится не на десять, а на двадцать шиллингов, а шиллинг делится на 12 пенсов, — и неизвестно и непонятно. Почему в пенсе четыре фартинга? Каково достоинство фартинга, вы сможете понять, пожалуй, лишь в том случае, когда вам в сердцах скажут, что ваша паршивая жизнь не стоит и одного фартинга.
Так вот, есть Сити, где в тусклых стенах банков и контор медленно вращаются, позванивая в сейфах, несметные, накопленные веками богатства Англии.
Однажды с империала вишнево-красного автобуса я с радостным изумлением увидел в Сити узкий дом, похожий на коробку от сигар, поставленную на попа, с вывеской на фасаде «Домби и Сын».
Нельзя, конечно, думать, что в этом беглом очерке о внешних чертах Англии можно хотя бы в сотой доле исчерпать тему этой поездки. Нужно еще написать о многом, но прежде всего о людях — от блестящих профессоров Оксфорда до не менее блестящих шоферов и матросов. Эти строки — это отрывки, первые впечатления. И одно из сильнейших впечатлений — английский ландшафт.
К Оксфорду мы подъезжали к вечеру. Над очень пологими волнистыми холмами Англии разгорался закат. Такого я никогда не видел в жизни. Он был необыкновенного тускло-желтого и приятного цвета, без всяких оттенков, как одна огромная небесная пелена. Если бы это сравнение не казалось искусственным, то я сказал бы, что закат над Оксфордом носил цвет спелого банана. Сквозь него кое-где просвечивал тоненький свет звезд. Кущи дубов и вязов, огромных, как библейские шатры, возникали на этом закате, и это походило на фантастическое траурное шествие Деревьев.
Дали Англии окрашены так воздушно, будто они нанесены на фарфор самой тонкой кистью и самой светлой краской. И всюду среди рощ, полей и дорог часто цветут шиповник и репейник — герб Англии.
Ландшафты Англии наполнены тускло светящимся воздухом. Это обстоятельство должно было вызвать к жизни художника, который стремился бы передать этот воздух родной земли. И такой художник появился. Это был Уистлер. Он наполнил Англию блеском прибрежных вод, красками гаснущего заката, голубизной морских затиший, разгорающимся к ночи широким сиянием огней и их отражений в неподвижных портовых затонах.
Таков пейзаж Англии. Но не всегда. Иной раз в нем полыхают червонная медь, бронза, пурпур и зловещий мрак океанской ночи. В таких красках возникает Англия на картинах Тернера — гениального художника, скитальца морских берегов. Я невольно завидую ему. Скитаться по берегам Англии — занятие порой веселое, а порой и грустное. Я испытал его, и то чуть-чуть, только на берегах Темзы и около ее устья. Но и этого оказалось достаточно, чтобы увлечься изучением «туманного Альбиона».
От Вестминстерского аббатства до городка Гринвича (где проходит первый меридиан) ходят речные катера. С их палубы открывается медленный разворот Темзы от города до доков, до чудесного и тихого Гринвича, где таверны тянутся живописными рядами, перемежаясь с классическими зданиями знаменитой обсерватории, морского колледжа, морского музея и госпиталя.
Сидеть на висящей над Темзой террасе таверны — одно из интереснейших занятий в мире. Нужно только пить кофе, пряный чай, виски или кока-колу и смотреть. Смотреть, и перед вами, как на волшебной ленте, пройдет мировая морская дорога — непрерывная цепь океанских кораблей, лайнеров, корветов, угольщиков, лесовозов и нефтевозов, буксиров и парусников с такими высокими мачтами, что они режут верхушками пелену низких облаков.
— Вот смотрите, — сказала нам хозяйка таверны «Яхта», француженка из Лиона (глаза ее блестели действительно как в кипучем Лионе), — идет корабль под вашим советским флагом. Очень красивый мужчина. Смотрите!
По Темзе, закрывая далекий берег Сити, величаво проходил мимо башен Тауэрского моста белоснежный «красивый мужчина» — гигант-лесовоз «Мезеньлес» с надстройками и широкой трубой, вынесенными на корму.
Матросы за соседним столиком стали махать кепками. «Рашн, рашн!» — кричали они и приветливо улыбались нам. «Мезеньлес», медленно разворачиваясь по изгибам реки, ушел в отдаленный дым, к родным нашим северным берегам.
Потом мы бродили по ярко-зеленым, будто весенним (несмотря на октябрь) паркам Гринвича. Голуби садились нам на руки и заглядывали в глаза, выпрашивая зерна. Работяги буксиры гнали перед собой легкую волну, и было слышно, как в старых домах корабельные часы отбивали мерные удары. Тишина прошлого стояла над знаменитым Гринвичем.
В Англии я видел много людей разных профессий и классов — от строительных рабочих, собиравших против наших окон в гостинице огромный дом, как собирают часы, до герцога Веллингтонского, и от доброго и скромного издателя Коллинса до милого одиннадцатилетнего мальчика-лифтера Роджерса. Я никак не мог привыкнуть к тому, что он вправду служит и отдает заработок матери.
Уезжая из Англии, я по просьбе радиокомпании Би-би-си сказал по радио несколько прощальных слов и упомянул о Роджерсе. Это вызвало большое оживление среди мальчиков-лифтеров и посыльных в районе Сент-Джеймс-стрит и Риджент-стрит, а Роджерс решил по этому случаю привести в порядок свои вихры и вымазал их целой банкой бриллиантина. Это нисколько не помогло, вихры по-прежнему стояли у Роджерса дыбом, но он был счастлив.
Нигде, как в Англии, я не видел такой выпуклой разницы между людьми разных классов. Это расслоение сразу же бросалось в глаза даже самому равнодушному человеку.
Прямой поезд «Лондон — Париж» отошел из Лондона с вокзала Виктория поздно вечером. В Дувре море хлестало в набережные. Вагоны вкатили на нижнюю палубу парохода-парома, закрепили цепями и канатами. Молодой полисмен сообщил, что нам повезло: только сегодня закончилась забастовка команд буксирных пароходов, а то мы бы просидели в Дувре неизвестно сколько дней. Беседуя с нами, полисмен поигрывал тонкими никелированными наручниками и все норовил показать на любом желающем пассажире, как они захлопываются. Но желающих для этого опыта не находилось.