Езерский прикрыл за собой дверь.
Переборы струн, доносившиеся из комнаты, сложились в мелодию светлой печали, и вдруг из переливов рокотавшей гитары вырвался и потёк красивый бархатный баритон адмирала:
Гори, гори, моя звезда…
Гори, звезда приветная.
Ты у меня одна, заветная,
Другой не будет никогда…
Караул онемел. Адмирал пел. Романс звучал волшебно. К месту. На излёте жизни. Езерский отвернулся. Прошибла слеза…
Жуков шикнул на хохотнувшего красноармейца. Шикнул и застыл, делая вид, что рассматривает что-то под ногами, чего не было.
Езерский про себя повторял за адмиралом слова романса. Он знал их наизусть. И вот последняя строфа:
Твоих лучей небесной силою
Вся жизнь моя озарена.
Умру ли я, и над могилою
Гори – сияй моя звезда…
Гитара еще вибрировала. Голос еще не истаял. Езерский не поворачивая головы, скомандовал:
– Свиньин! Пшёл!
* * *
Прошли годы. Капитан Свиньин в подвале на Лубянке приводил в исполнение приговор «тройки». Он расстреливал командарма Езерского. Капитан не узнал в нем бывшего члена Реввоенсовета. Лицо его было донельзя измочалено. Наверное, подумал Свиньин, долго был «в непризнавалке»…
Командарм зашевелил губами.
– Шо?! Шо гриш? – спросил он, и ему показалось, что командарм промычал: "Гори, гори…"
Свиньин повернул его к себе затылком и, приставив пистолет, нажал на курок.
– Гори сам, сучья вражина,– пнув сапогом дергавшееся тело, смачно сплюнул капитан.
* * *
А Жуков стал генералом победы. И в военных кампаниях никогда не разлучался с гармоникой, на которой, подобрав, иногда наигрывал романс "Гори, гори моя звезда…"
январь, 2000 год
ЛЮБОВЬ ВЕЛИКОГО ФИЗИКА
– Гони на Карантинную! – с сорвавшимся на фальцет голосом крикнул юноша.
Наверное, поэтому этот приказ не вызвал в вознице должной реакции. Обычно ушлые местные извозчики, заслышав – «Гони!»– отчаянно срывали с места лошадей и с неистовым безумством гнали их по узким улочкам Баку. Фаэтонщик медлил. Очень уж медлил. И тут мальчика окликнули.
– Львуша, ты куда? Живо домой! Через час поезд.
– Через час… Но навсегда, папа.
– Навсегда…
Дебелый и черный, как ворон, фаэтонщик наконец повернулся к своему седоку.
– Тибе отес завьёт, малчик, – осклабился фаэтонщик.
– Всё пройдёт, сынок, – стаскивая его с повозки, добавил отец.
…И прошло время. И тот мальчик стал выдающимся физиком. Лауреатом Нобелевской премии. И имя ему было Лев Давидович Ландау. А в день, когда стукнуло ровно 45 лет, как семья Ландау покинула Баку, в Москве произошла автокатастрофа, потрясшая весь мир. Машина, в которой ехал академик, в один миг превратилась в груду дымящегося железа…
Его извлек оттуда лейтенант ГАИ. Ландау открыл замутившиеся глаза и, глядя в упор на милиционера, сорвавшимся на фальцет голосом выкрикнул:
– Гони, проклятый ворон!… Гони на Карантинную!
Позже один из родственников пролил свет на странную просьбу умиравшего учёного.
– Это он о Баку. Там на улице Карантинной жила первая Львушина любовь…
Лучшие светила медицины вернули академика к жизни. Чуть ли не заново сшили. И каково же было их удивление, когда, придя в себя, он сказал:
– Зачем?.. Мне было там хорошо…
МИСТИФИКАТОРЫ
– Пётр Иванович, – явно чем-то раздосадованный, говорил Киров, – донимает меня наш друг – подавай ему Персию, и всё тут. Он же – из другого мира, где не знают, что есть такие штучки, как политика, формальности… Жизнь для него – Божья песня. А это по твоей части. У меня своих забот хватает…
– Если позволите, Сергей Миронович, – по-заговорщецки, вполголоса сказал Чагин, – я организую ему персидскую сказку. Тут же кругом Персия!
И Чагин в подробностях изложил, как он намерен это сделать.
– Ну, и когда вы собираетесь отправиться туда? – спросил он
– Можно даже сегодня в полночь. От клуба моряков. Там сейчас в честь него банкет.
– Поедете на моей машине, – распорядился Киров. – Так мне будет спокойней. Шофёра о маршруте проинструктирую сам.
Много времени ушло на разговоры и уточнения деталей в Театре русской драмы. Многое зависело от мастерства актеров, которым идея понравилась, и они тут же выдавали импровизации и сыпали экспромты. Развернувшееся действо так увлекло Чагина, что он едва поспел к концу банкета, где в здании бывшего дворянского собрания чествовали поэта…
– Петя, ждём только тебя! – завидев вошедшего друга, вскричал на весь зал Есенин.
Он был в изрядном подпитии.
– Вставай, Сережа, – зашептал он ему на ухо. – Едем в Персию. Прямо сейчас. Нелегально.
Выезжали из города через ущелье Волчьих Ворот. Здорово трясло. Прильнув к холодному стеклу, Есенин во все глаза смотрел в темноту.
– Камни… Камни… Да сухие дерева, – с тоскою в голосе сказал он и уснул.
В пятом часу утра, после долгих изнурительных кругов по окраинам города, когда машина выехала на более или мене накатанную дорогу, ведущую в Мардакяны, их остановили «пограничники». После долгих препирательств с Чагиным к рыжеусому майору, пошатываясь, вывалился Есенин.
– В кои времена, служивый, русский поэт собрался в Персию, а ты не пускаешь.
Рыжеусый козырнул и, обернувшись к солдатам скомандовал:
– Открыть шлагбаум! Это – Сергей Есенин!
– Петька! – по-детски радостно голосил он. – И здесь, на краю света, меня, рязанского парня, знают. А тебя, редактора «Бакинского рабочего», – знать не хотят.
В «Хорасане» Сергей чуть было не полез в драку с «чайханщиком», который не допускал свою «сестру» Лалу к их столу и на своём непонятом для Есенина языке, ругал её. Сценка была сыграна так мастерски, что он, обернувшись к Чагину, крикнул: «Петя, у персюков всё не по нашенски, не по русски!»…
Вышла и накладка. Сломалась машина. Пришлось на два дня задержались в апшеронском глухом селе Шаганы. Туда приехали поздно ночью. На веранде дома, закутанная в цветастый платок-келагай, стояла изображавшая сельчанку актриса по имени Сона… Ночь была дивной. И село, облитое золотом луны, казалось сказочным. И сказочно красивой была Сона.
– Как зовут эту красоту? – выдохнул Сережа.
– Шаганы, – ответила девушка, полагая, что он интересуется названием села.
И влюбился он. И пролилась любовь его бессмертными стихами. И хотя «персиянка», нареченная им Шаганэ, не разделила с ним любви, он всё равно был счастлив…
А «по возвращении» Сергей много дней провел в Мардакянах, на чагинской даче. И там он прочел «Прощай, Баку…» Одна из строф его выгравирована на памятнике поэту, стоящим ныне в самом центре Мардакян:
Прощай,Баку! Прощай, как песнь простая!
В последний раз я друга обниму…
Чтоб голова его, как роза золотая,
Кивала нежно мне в сиреневом дыму…
РАССТРЕЛЯННЫЙ ДВАЖДЫ
– Милая, меня не казнят. Москва не сдаст. Кроме того, вспомни, что я рассказывал тебе, – крепко обняв жену, прошептал он.
Серые глаза его светились озорным смехом. Ничего так гипнотически на нее не действовало, как эти глаза. Она им верила больше, чем какой-то мифической Москве, ее большевикам и мерзкому начальнику тюрьмы, прошипевшему: «Иди, прощайся с мужем…»
И еще она верила в то, что с Рихардом произошло в детстве.
…Однажды на бакинских промыслах близ Сабунчей, прямо посреди вышек люди увидели цыганские шатры. «Пришел табор… Жди убийств и воровства», – ворчали обуянные страхом обыватели. Детям строго-настрого запрещалось не то, что заговаривать, даже подходить к цыганам.