Уже целым кортежем мы отправились в среднюю школу № 8, где я учился. Благо, она всего в нескольких сотнях метров от «Стахановца». Стоя у школы, я давал интервью, затем Дикань предложил мне снять меня внутри школы, например в классе, где я учился. Я выразил сомнение, что нам разрешат сделать телерепортаж «Лимонов в родной школе», но Дикань удивился моему пессимизму и счел нужным напомнить мне, что здесь не Россия.
– Это в России, Эдуард Вениаминович, вас ненавидит власть, здесь мы вас любим, вы наш великий земляк.
Через минут пять Дикань действительно вышел из дверей школы (куда он удалился тотчас после комплимента мне) и возвестил, что на все наши пожелания и просьбы ответ может дать только директриса, она сейчас во дворе школы.
– Кстати, сказали мне, она – дочь вашего соученика.
В это время как раз из двора пошли разного возраста и разных наций школьники и школьницы. Последними шли китайцы.
– Китайцы! – сказал я.
– Это, Эдуард Вениаминович, вьетнамцы, – заметил Дикань. – У нас тут много вьетнамцев.
Вьетнамцы выглядели чистенькими, у всех были белые манжеты и белые воротнички на темных костюмах.
– А вот и директриса, видимо! – сказал Дикань.
К нам направлялась худая высокая молодая женщина. Она улыбалась нам.
– Мне уже сообщили, – она повертела в руках мобильный телефон, потому стало ясно, что ей сообщили о моем появлении по мобильному.
– Я дочь вашего соученика Александра Ляховича!
– Ой, – сказал я, – надо же! Как он?
– Да нормально, хорошо. Новую квартиру обживает. Полы циклюет.
Мы все пошли в школу, так как дочь соученика сказала, что разрешает снимать везде, где захотим. Школа оказалась намного более просторной, чем школа моих воспоминаний. Каждый этаж обладал поистине огромным залом-коридором, полы были чуть ли не навощенные. Стены были свежеокрашены, классы вылизаны. Дети выглядели смирными, но не подавленными. Мы зашли в один из классов, когда-то он служил кабинетом физики, и наш классный руководитель, физик, помню, заводил туда наших учеников и избивал их там, ребята возвращались, выплевывая кровь. Я не сказал об этом школьникам, слаженно вставшим при появлении директрисы Ляхович и моем.
– Вот, ребята, Эдуард Вениаминович, он окончил нашу школу, – сказала приветливо директриса.
– Да, – подтвердил я, – в 1960 году!
Выдержанные детки ничего не сказали. Однако личики их выразили и испуг, и недоверие. К той бездне, почти полустолетней глубины, отделяющей их от того майского утра, когда вот этот, нагрянувший к ним черт знает кто, стоял на своем последнем звонке.
– Учитесь и еще раз учитесь, – покровительственно произнес я. И удалился, чтобы их не смущать. Про себя я подумал, что эта вылизанная школа, как она ни натужится, и в следующую сотню лет не примет в свои стены такого, как я. Это была чистая случайность.
Мы, когда закончили работу, стали откланиваться. Я дал дочери моего соученика номера моего мобильного и домашнего телефона моей матери.
– Кстати, – сказала она, – у отца завтра день рождения, вы, конечно, не помните, может быть, вы придете?
Я сказал, что да, разумеется, вовсе не имея в виду, что приду. Затем я отправился в дальнейшее путешествие, «хадж» привел меня в тот день и к пруду, где я мальчиком купался и загорал, и к двери Дома культуры, где я мерз, ожидая, когда нас запустят на танцы (ноги были обернуты газетами), и к дому 22 на унылой Поперечной улице, где мы жили в те годы… Я забыл о Ляховиче и всех ляхах, и если бы сам Ляхович не позвонил мне на следующее утро, я бы так и не узнал, что Генка Лях умер.
Он позвонил довольно рано. Мать-старушка кипятила что-то на кухне. Я взял трубку. Охранники мои курили на балконе.
– Здорово, Эд, – сказал он и добавил в рифму ругательство, – х… тебе на обед! Это Сашка!
– Кто? – спросил я. Последние лет двадцать пять никто на земле, кроме родной мамы, не осмеливался называть меня на «ты», не говоря уже о ругательствах, следующих вплотную за обращением.
– Я тот, кого ты лживо назвал в своей книжке евреем, в то время как я действительный член дворянского собрания и потомственный шляхтич Ляхович! – закончил он. – У меня сегодня день рождения, Эдик. Приезжай к вечеру. Ничего особенного, выпьем в кругу семьи.
Он продиктовал адрес и объяснил, как доехать.
Если бы он не обругал меня матом, я бы не поехал к нему. Но я захотел посмотреть на наглеца. Довозил нас полковник Алёхин, мой давний приятель, за рулем была его большая юная женщина, настоящая великанша, по профессии, насколько я понял уже на следующий день, целительница.
Вечером Харьков, и район Салтовки особенно, стали непроницаемо загадочными ввиду почти полного отсутствия фонарей в этой части города. Я и два моих московских охранника на заднем сиденье «ситроена» даже притихли. Мы привыкли быть волевыми сильными ребятами, всегда управляющими ситуацией, а тут оказались несомы спорящей парой, несомы их настроением, вдруг обнаружившейся усталостью великанши. Мы сумели купить пару коробок конфет, а вот купить спиртное около полуночи на земле моего детства и юности оказалось делом невозможным. В конце концов мы так запутались в темноте и в разбитых шоссе, так завязались с ними в тугой узел, что пришлось просить помощи у друга детства.
Грубо, с матерком, Ляхович объяснял то полковнику, то великанше за рулем по мобильнику, где он будет нас ждать, и мы, наконец, остановились. Охранники вышли. Нашли лысого носатого старого мужика под фонарем. Я вышел из машины.
– Эдик, что ж ты меня в евреи записал… (мат) я член дворянского собрания, заместитель председателя… (мат)
– Хватит ругаться, Сашка, – сказал я. – Здравствуй!
Мы обнялись. Распрощались с полковником и великаншей. Пошли к нему. Квартира хорошо пахла свежим паркетом. Он горделиво показал мне несколько комнат. Предметы прилажены, налажены, сведены вместе. Дверные ручки сияют. Из таких наконец налаженных, уютных квартир, из последних пристанищ стариков и выносят на кладбище. Устроился удобно, и уже вперед ногами – пожалте. Я пробормотал несколько приятных для него слов, но совсем не тех. Мои мысли о его доме, я их приблизительно изложил, были страшнее его грубого мата, я думаю. Потому я ему их не поведал: не дал ему испить яду своего холодного пессимизма. В просторной свежей кухне сидели, ну, не ручаюсь за точность, но там определенно были: его круглолицая жена, его дочь-директриса, сын директрисы лишь показался. Подросток, его, как всех подростков, отрекомендовали, пробормотав: «Ему с нами неинтересно, у этой молодежи на уме компьютер, и они живут в интернете». Подростка быстро спровадили. Он посмотрел на меня с тоскою, уходя, бедняга. Там были еще две тетки. Сидели они давно, видимо…
Мне и охранникам (они спросили: «Можно, Эдуард?») налили водки и дали всяких салатов и огурчиков либо помидоров на тарелки. Все это сопровождалось замечаниями старого друга о том, что «жена у меня хохлушка» (то есть у него), и воспоминаниями: «А помнишь, как я тебе бутерброды с салом носил, когда ты в нашем подвале скрывался» (к присутствующим: «Он из дома убежал»). Я помалкивал и рассматривал его. Это был определенно Сашка, но через сорок семь лет после нашего последнего звонка. Это был высокого роста лысый мужик с большим рубильником носа, развязный и простой. В советские времена он мог быть и директором продбазы, и руководителем конструкторского бюро. Ему, видимо, легко давались социальные связи. Он был в жизни как рыба в воде. Когда он открыл форточку и закурил, то стал совсем типичным.
Странным образом они меня ни о чем не спрашивали, может быть, знали о моей жизни из газет. Пришел старший их сын, брат директрисы. Его отправили за алкоголем…
– Как наши? – спросил я, выждав момент, когда он закончит очередную волну каламбуров и словесных конструкций, подкрепленных гримасами и ругательствами.
– Наши? Да никого уж в живых не осталось. Ты, я, Толик Ляшенко… вот, пожалуй, и всё.
– А Тищенко?
– Сашка умер. Не так давно. А ты не знаешь?