Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это было сказано гладко и совершенно спокойно, как будто ксендз читал по написанному — признак завидного самообладания. Появление Гродзицкого в этих стенах удивило ксендза не меньше, чем директора. Зубжицкий не успел предупредить его ни единым словом, но только, прежде чем выйти, стоя за спиной Гродзицкого, сделал жест, означавший, что он не понимает, с чего бы этот человек очутился здесь. Итак, ксендз тоже был удивлен, но иначе, чем его простодушный начальник. Даже в caмых смелых своих мечтах он не надеялся так скоро увидеть перед собой человека, которого хотел вовлечь в круг своих интересов. Можно ли это назвать волей провидения? Хотя цель свою он считал богоугодной, но не был уверен, одобрит ли бог средства, намеченные для ее достижения.

— Не надо судить так строго, — возразил Гродзицкий. — Если бы вы, пан ксендз, знали, какому удивительному случаю я обязан этими сведениями… Нет, право же тут не было ничего похожего на предательство. Но оставим это и поговорим о деле. Главный виновник — мой сын…

— Вот этого мы как раз и не знаем, и я намеревался выяснить, не кроется ли тут кто-то другой.

— Это безразлично. Я знаю своего сына и убежден, что он взял бы всю вину на себя. Он мальчик самолюбивый…

— Следовало бы сказать: гордый. Гордыня, пан надворный советник, — вот путь, которым дьявол легче всего проникает в юную душу. Когда я его слушал, слушал, какие страшные вещи он говорит, у меня было чувство, будто я слышу голос духа тьмы.

Гродзицкий вздрогнул и нахмурился:

— Что вы говорите, пан ксендз! Это просто выходка несозревшего юнца, ничего больше! В его возрасте все увлекаются чем-то недозволенным: любовью, приключениями или вот такой идеей.

Ксендз покачал головой:

— У пана надворного советника только один сын и воспоминания о своей собственной юности, которая, не сомневаюсь, была добродетельной. А я уже двадцать лет имею дело с молодежью, я знал их тысячи. И уверяю вас, такая история встречается мне впервые.

Его прервал резкий звук школьного звонка, после чего опять пошел гул от хлопающих дверей, а несколько минут спустя наступила та густая тишина, в какую погружается школа с началом уроков.

— Сомнения, кризисы, — продолжал ксендз, — даже глубокий упадок духа — это, увы, частое явление. Оно есть результат новейшей системы обучения, которая допускает, чтобы в том самом классе, где ксендз объясняет божественные таинства, другие учителя на уроках, если не прямо сокрушали церковь, то, во всяком случае, распространяли взгляды, явно ей враждебные. Пока это не изменится, юным душам грозит величайшая опасность, а церковь может прийти им на помощь только в последнюю минуту. Впрочем, кто знает, не помешают ли ей и в этом.

Последние слова пробудили в Гродзицком государственного деятели.

— Школа является частью общественного организма и не должна подчиняться иной власти, кроме той, которая управляет всей жизнью общества.

Ксендз заломил руки, как бы прощаясь с последней надеждой:

— Ах, значит, и вы поражены недугом нашего злосчастного века! Отдаете ли вы себе отчет в том, что человек, восстающий против власти церкви под нелепым предлогом, что она вмешивается в дела государства, ограничивает власть истины? Нет, об этом, вы не подумали. А дело обстоит именно так. Школу ныне подтачивает дух разложения. Она отдана в руки людей, которые не обязаны служить истине. Все, что от них требуют, изложено в книгах, осужденных церковью, или таких, которые лишь по недосмотру избежали ее приговора. Чего же удивляться, если воспитание у нас перестало руководствоваться принципом, что лучший педагог — это тот, кто глубже всего постиг основы католической веры?

Глядя на бледное лицо, которое даже в пылу спора не окрасилось румянцем, Гродзицкий подумал, что не хотел бы его увидеть перед собой в трибунале святой инквизиции, если бы таковой еще существовал. Ксендз минуту сидел, скрестив руки на груди, словно ожидая обвинений, на которые придется возражать. Но, не дождавшись, снова подвинулся к столу,

— Я говорю об этом лишь затем, чтобы показать вам, насколько в поведении вашего сына повинна сама школа. Это она — источник беспокойства, внутреннего разлада, которому подвержены молодые люди, пока созревший разум не возвратит их на пути веры. Но я был бы несправедлив к школе, если бы взвалил на нее всю ответственность.

Гродзицкому надоели эти частые отступления.

— Итак, что же вы намерены делать, пан ксендз?

Грозд не обратил внимания на вопрос, заданный, по его мнению, слишком рано.

— Минуту назад вы сказали: я знаю своего сына. Знаете ли вы его настолько, чтобы все происшедшее также не было для вас тайной?

— Как? Неужели вы допускаете…

— Нет, не допускаю. Именно это я и хотел вам сказать. Прошу вас вдуматься. Вы — отец мальчика, который на ваших глазах переживает ужасную трагедию, и вы ничего об этом не знаете. Этот мальчик достает и читает книжки, которым никогда не следовало бы попасть в его руки, и вы об этом ничего не знаете. Наконец, он не ограничивается тем, что губит свою душу, он посягает на чужие души, чтобы отдать их на погибель. И все это сваливается на вас, как гром среди ясного неба. Можно ли после этого утверждать, что вы знаете своего сына?

Гродзицкий молчал. Ксендз разбередил его вчерашнюю рану — это раздражало его и печалило. Законоучитель облокотился на стол и, нагнувшись к Гродзицкому, внушительно сказал:

— Он мальчик скрытный, умеющий нести бремя одиночества и тайны. Такие черты придают характеру большую силу как в добре, так и в зле. Раз он выбрал зло, надо быть начеку.

— Что вы подразумеваете?

— Я — слуга церкви. Церковь охраняет права бога на человека и со всей беспощадностью следит, чтобы человек исполнял свои обязанности по отношению к богу.

Гродзицкий был уже сыт по горло.

— Дело сложное, — сказал он, вставая. — Поступайте, пан ксендз, как сочтете нужным.

Трость и шляпа лежали на стуле у окна. От того места, где стоял Гродзицкий, до двери было всего несколько шагов. Ксендз Грозд преградил ему дорогу на середине.

— Если пан надворный советник позволит, я только возьму пальто в актовом зале, и мы выйдем вместе.

Была половина первого. В гимназии стояла мертвая тишина, как обычно перед концом последнего урока. Гродзицкий оглядел пустые коридоры и поднял глаза к ведущей на третий этаж лестнице, где в полосе света, которая падала из южных окон, плясали проворные пылинки. Ему был знаком вкус этой поры дня, сухой и терпкий, как мел, был знаком ее металлический запах, вроде бы чернильный, он чувствовал ее на ощупь, — все кажется каким-то шероховатым, пальцы нетерпеливо дергают под партой ремень, которым через минуту обвяжешь книги и тетради, чтобы нести их домой. Сердце у него сжалось при мысли, что для Теофиля это, возможно, последний час в этих стенах, и он решил спасти мальчика любой ценой.

— Прощу извинить мою горячность, — сказал он ксендзу, когда они вышли на улицу.— Это самый тяжкий день в моей жизни.

Ксендз вздохнул. То был вздох облегчения — ему уже казалось, что он перегнул палку, но Гродзицкий принял его вздох за выражение сочувствия.

— Не удивительно, что вы, пан ксендз, так строго смотрите на это дело. Я сам — верующий католик, и, хоть это мой сын, я не посмел бы просить за него, если б не был уверен, что это больше не повторится. Надо дать ему время, пусть остынет. Чересчур суровая кара вызвала бы его на бунт, раздражила его, погубила. Наша церковь своим умением прощать не однажды возвращала неверующих на путь истины.

Ксендз слушал с удовольствием. «Духовное звание,— думал он, — требует многих жертв, но также дает большие преимущества. Своей сутане я обязан тем, что этот важный чиновник разговаривает со мной так смиренно». Он чувствовал в себе сладостную склонность к прощению. Строгость и непреклонность он оставил в директорском кабинете, стены которого сумеют запомнить их и оценить. Дело в том, что, проходя в актовый зал, он встретил поблизости от дверей кабинета старого математика Ковальского, друга директора, который, несмотря на свои годы, сохранил чрезвычайно острый слух.

34
{"b":"818035","o":1}