— Сбережения у нас невелики, но, если взять ссуду, можно бы и приобрести что-нибудь. Как ты думаешь?
— Думаю, — улыбнулась она, — что ты самый наивный надворный советник во всей империи.
— Знаю, боишься лишних хлопот. Но ты не понимаешь, что такое собственный участок земли, где можно вырастить свои яблоки и посадить капусту. Император Диоклетиан… Да не в этом дело! Может, ты и права, но надо на что-то решиться.
— Это так спешно?
— Ах, Зося, нельзя же тебе век обходиться без отдельной комнаты. Твоя спаленка рядом с кухней, без окна, — это конура.
— Я была в ней очень счастлива.
От волнения у него перехватило горло. Пятнадцать лет — кусок жизни! Гродзицкому представилось что-то вроде медовых сот, тяжелое, ароматное, сладкое!
— А помнишь, — сказала жена, — как сажали на нашей улице клены? Теперь они уже такие большие.
— И напротив нас еще не было каменного дома. Из гостиной видна была Цитадель.
Он накрыл ладонью ее лежавшую на столе руку.
— В нашем заседании нет кворума, поэтому отложим его на вечер.
— Теофилю так близко в гимназию, — сказала она и задумалась.
— Ему уже недолго туда ходить. Любопытно, кем он станет. Я хотел бы, чтобы он был агрономом.
Но пани Зофья не слышала этого странного желания, последнего плода рыночных размышлений. Теофиль! Взволнованная мыслями о всей своей жизни, она невольно вздрогнула при звуках этого имени. Вот самая подходящая минута, чтобы открыть мужу тайну. Возможно, она не так ужасна, как кажется. Он…
Гродзицкий глянул на часы и потряс рукой, будто обжег пальцы.
— Счет! — крикнул он кельнеру.
XII
Теофиль слушал учителя Шеремету, — шла речь ложно-классической поэзии, и он ожидал появления Мицкевича. Учитель приложил немало стараний, описывая упадок поэзии в этот период, ее скуку и бесплодность. Как всякий уважающий себя полонист, он был романтиком и стремился поскорее похоронить останки XVIII века, которые разлагались и отравляли воздух уже в течение нескольких уроков. Теофиль воспринимал его хорошо отработанные фразы без восторга, но с почтением — как многих других учеников, его покоряло красноречие Шереметы. Против Маевского Шеремета был орлом, причем белым орлом. Ни в чьих устах слово «Польша» не звучало так благородно, никто, кстати, не употреблял его так часто. Этим словом Шеремета умел пробуждать от спячки умы учеников, и, пожалуй, только с его помощью удавалось вдолбить в них какие-то сведения о Каетане Козьмяне.
Но за четверть часа до звонка уставший и охрипший учитель начал спрашивать. Тогда Теофиль вытащил из-под парты несколько листков; обернув их чистой бумагой, как конвертом, надписал адреса. На всех листках был один и тот же текст: «Сегодня. Высокий замок. В 4 часа». Закончив работу, он передал записки по партам.
Их было пятеро — заговорщиков. Нынче второй сбор; по совету Вайды, Теофиль назначил его в другом месте, не там, где был первый. Сам он явился еще до четырех. Опершись о ствол старого каштана, он смотрел на живую карту местности, раскинувшейся внизу далеко-далеко, до сизой гряды гор. Меж деревьями тянулись белые дороги, голубые речушки вились средь далей, темной эмалью отливали пруды, кое-где виднелись кучки серых домиков с красными крышами — людские муравейники среди необозримых просторов зелени. И ничего-то ты не знаешь об этом безымянном для тебя мире, по которому пробегают тени облаков и полосы света! Ни один голос не доносился оттуда; маленький, будто игрушечный, поезд прополз по лесной опушке и исчез за деревьями.
— О чем задумался, рабби?
Сивак был самым верным «учеником» Теофиля, как он сам скромно именовал себя. С первой серьезной беседы Теофиль его покорил. Часу не прошло, и Сивак уже так основательно избавился от веры, будто никогда ее не знал, — это даже задело Теофиля: он думал, что наткнется на корни, пни, набухшие соками побеги, а тут, оказывается, была одна труха, которая рассыпалась от первого толчка. Сивак привязался к нему, благо сидели на одной парте, и он-то сколотил эту пятерку, предложив Теофилю заманчивую роль главаря.
Совершенно неожиданно в их кружок вошел Костюк. Сивак стал его уговаривать как бы в шутку, но он без колебаний присоединился к ним, пришел на первую встречу — слушал, вздыхал и молчал. Участие двух остальных подразумевалось само собой. Левицкий, давнишний, еще по народной школе, соученик Теофиля, после недолгой размолвки в конце шестого класса прямо-таки преклонялся перед Теофилем — на переменках от него не отходил, забегал к нему домой, вытаскивал в кино и платил за двоих. А Вайда напросился, когда пронюхал их тайну. Смышленый, живой, пронырливый, он мог с одинаковым успехом стать когда-нибудь и конспиратором и шпиком. В его умственном багаже была дюжина социалистических брошюр, это сделало его невыносимо самоуверенным. Теофиль не любил Вайду, в его речах проглядывали отблески иного, чуждого мира, где бушевали пожары, и хаос.
Выбравшись из скопища нянек, детских колясок, солдат, детей, пожилых господ и юных пар, заполонивших главные аллеи, заговорщики устроились на скамье у спускавшейся вниз тропинки. Скамья будто повисла над заросшим буйной зеленью оврагом, места на ней хватило для четырех — Теофиль стоял, опершись о дерево.
Семнадцатилетний юнец, собирающийся излагать товарищам серьезные вопросы, легко может показаться смешным. Чтобы избежать этого, Теофиль говорил небрежным тоном, употреблял выражения попроще, в пределах обыденного языка. Заложив руки за спину, слегка раскачиваясь на левой ноге и глядя вниз, в заросли кустарника и молодых деревьев, он говорил ровно и тише, чем обычно, — это придавало его словам характер признания.
— Возьмите, например, Евангелие от Луки. Писал его грек, который о Палестине понятия не имел. Ему каэалось, что дорога из Капернаума в Иерусалим пролегает между Самарией и Галилеей. Это все равно как нам бы сейчас сказали, что из Львова в Вену надо ехать по дороге между Австрией и Швейцарией. Разумеется, тому, кто убежден, что Евангелие от Луки — книга богооткровенная, трудно будет втолковать, что святой дух не знает географии.
— Вот наворотили чепухи! — Вайда хлопнул себя по ляжке.
— Идиот! — возмутился Левицкий.
— А что такого? И слова сказать нельзя?
— Тихо, ты! — толкнул его Левицкий локтем. — Продолжай, Гродзицкий.
— Лука так же, как Марк, сам ничего не видел и только рассказывал то, что слышал от других.
— Но святой Матфей был апостолом, — вставил Сивак.
— Евангелие от Матфея написано не апостолом, а неизвестным автором, его тезкой.
— А святой Иоанн? — спросил Левицкий.
— Со святым Иоанном у церкви было больше всего хлопот. Много времени прошло, пока его книгу признали канонической. Еще святой Августин считал некоторые места в его Евангелии апокрифами.
— А что такое апокрифы?
— Подложные сочинения, которые приписывают апостолам.
В эту минуту из пересохшего горла и запекшихся уст Костюка вырвались слова, которых от него никак не ждали:
— Никто не видел… Никто не присутствовал… Ничего не произошло… Но как же это «ничего» могло изменить весь мир?
Три пары глаз, взглянув на пылавшее румянцем худое лицо Костюка, уставились на Теофиля.
— Ох! — вздохнул Теофиль. — Это проблема историческая, так же как буддизм или магометанство. Еще Дюпюи сказал, что вскоре Иисус станет для нас тем же, чем стали Геркулес, Озирис, Бахус.
— А кто был сей господин? — спросил Вайда.
— Он по твоему ведомству. Был членом конвента.
— Мое ведомство начинается только с Коммуны. Все же я готов оказать почтение гражданину Дюпюи при условии, что ты будешь лучше произносить его имя.
— Ну, скажи, Левицкий, разве не срам, что такой олух ходит на двух ногах? — вздохнул Сивак.
— Э, ты преувеличиваешь роль хождения на двух ногах. Но вернемся к теме — мне не совсем понятно, что этот тип, живший сто лет назад, разумел под словом «вскоре».
— Это значит «теперь», — сказал Сивак. — Ведь мы живем в последний век христианства, конечно, кроме Костюка: он-то живет в первом веке.