После осенней уборки, несмотря на видимость бурного усердия, в гимназии оставалось ровно столько паутины и пыли, сколько нужно, чтобы «старая конура» предстала в знакомом, привычном виде. Учителя, входя в гимназию, нежным взглядом окидывали собрание старых, надежных вещей, — и точно так же, как их поразило бы новое расположение картин или иная окраска стен, они с досадой отвергли бы мысль о каких-либо изменениях в идеях и фактах, из которых состояла их наука.
Здание этой науки, воздвигнутое, как и гимназическое, в XIX веке, не подвергалось с той поры никаким переделкам — настолько солидной казалась она и достойной доверия. Она прочно стояла на земле, чье движение в пространстве подчинялось нерушимым законам механики и чья поверхность уже выдала почти все свои тайны путешественникам, кораблям и железным дорогам; подобно цементу, скрепляла эту науку материя, плотная и сжатая в своих неделимых атомах, расположенных в периодической таблице Менделеева, как ангелы, согласно строгой иерархии; в этой науке царили порядок и гармония, они свивали из туманностей солнечные системы и некогда толкнули первую клетку на путь жизни.
Здание гимназии по своей архитектуре было чем-то схоже с утвердившейся в его стенах наукой. Геометрически правильное расположение классов и коридоров, никаких темных закоулков, просторная, светлая, хорошо спланированная лестничная клетка, все искусно размещено в четырехугольном здании, которое кажется более высоким и монументальным, чем есть на самом деле; некий аристократизм чувствуется в том, что огражденные забором сад и гимнастическая площадка отделяют гимназию от соседних домов; глухие окна на двух углах, западном и восточном, откуда дуют самые злые сквозняки, — не правда ли, идеальная форма для духа, почивающего среди достигнутых побед?..
Теофиль этого сходства не замечал. Как и в прошлые годы, он пережил радостную, шумную встречу первого дня учебного года; придя за добрые четверть часа до того как открыли ворота, он приветствовал товарищей, а те с завистью, которую пытались скрыть шуточками, смотрели на его загорелое лицо, на пробивающиеся усики и почти мужскую твердость взгляда. Теофиль с удовольствием положил ладонь на перила лестницы, по которым съезжал когда-то, улыбнулся портретам польских королей; через открытые двери учительской потянуло табачным дымом, водопроводный кран в коридоре, как всегда, был не прикручен, и тоненькая струйка, звеня, лилась в раковину, неподвижно висел шнурок звонка. Все было таким, каким должно быть — знакомым и слегка забытым, старым и вечно новым, обросшим воспоминаниями и полным неожиданностей. Удивительное здание! После родного дома оно — второе в иерархии любви.
Если бы Теофиль искал для него сравнения, то уподобил бы его шкатулке с сюрпризами, в которой каждый год открывается новый тайник. Теофиль уже ознакомился с шестью и теперь с жадным любопытством ждал, каким окажется седьмой. Неужели там не будет ничего иного, кроме стопки учебников и тетрадей, двух свидетельств, скрипенья мела по доске, раннего вставанья и запаха лампы, погашенной перед сном? Чем же будут заполнены четверть миллиарда секунд, мчащихся средь осенних багрянцев и непогод, средь белых и серых зимних дней, теплых ветров ранней весны и душистого созревания лета? При мысли об этом шаги Теофиля замедлились, ступеньки как бы стали круче. Будущее легло бременем на его душу, он предчувствовал, что отныне оно зависит от него в большей степени, чем когда бы то ни было.
Седьмой класс «А» находился на третьем этаже, и Теофиль заметил, что опять стало вроде бы тесней. Класс был меньше прошлогоднего, хотя и тот в свое время не казался большим. Это понятно, число учеников с каждым годом уменьшается, теперь даже не верится, что когда-то, семь лет назад, он сидел среди девяноста товарищей. Из них осталось всего шестеро, и не те, кого бы ему хотелось удержать; еще столько же поступили позже; остальных Теофиль видел впервые за партами — второгодники или новички. Из-за них еще более чужим казалось это помещение, и без того не слишком радующее глаз. Вместо грифельной доски на подставках, почтенной древней рухляди, которая тряслась под нажимом мела и с грохотом опрокидывалась на каждой перемене, здесь была доска настенная, передвигавшаяся вверх и вниз, грозная и зловещая, как неведомое орудие пытки. Над нею висело распятие, а слева от него, ближе к окну, единственная картина — трехцветная олеография, изображавшая храм в Пестуме на фоне унылого пустынного пейзажа.
Теофиль сел на свое любимое место в третьем ряду, ближе к двери, но, заглянув под парту, увидел, что там лежит чья-то фуражка и общая тетрадь в клеенчатой обложке. Не раздумывая, он сдвинул эти вещи на другую сторону парты. Вскоре явился их хозяин, невысокий, худой паренек, и с деланным огорчением вздохнул:
— Не сидеть тебе, Себастьян, одесную!
Его так и звали Себастьян, а фамилия была Сивак, и пришел он из Хировской гимназии, Теофиль встретил его холодно. К хировцам он относился с презрением, которое во всех казенных гимназиях передавалось от одного поколения к другому.
— Меня оттуда выгнали, — похвалился Сивак.
Вошел классный наставник — продиктовать временное расписание на два дня. Теофиль вынул новенький блокнот с золотым обрезом и в кожаной обложке — подарок Паньци — и красивый карандаш, черный с красным наконечником, его купил он сам. Эти изысканные вещицы произвели впечатление.
— Твой старик где служит? — шепнул Сивак.
— Он советник наместничества.
— Почти как мой. Мой служит в краевом отделе.
Теофиль усмехнулся. Какую бы мину состроил отец, он ведь так презирает краевой отдел! Жаль, что он не слышит! Но отец в эту минуту слушал речи куда более приятные, и Теофиль мог пожалеть, что не видел его лица, когда за ним закрылись высокие, белые полированные двери с ручкой в виде орлиной лапы с золотой державой в когтях.
Выйдя от наместника, Альбин Гродзицкий не вернулся в канцелярию, — чуть не бегом спустился он по лестнице и оказался на улице, не успев сообразить, что он без шляпы. «Не беда!» Он засунул руки в карманы брюк, это дало ему ощущение легкости и свободы, как в прежние времена, когда он вот так же, бывало, «выскакивал на секунду» из канцелярии за папиросами. Свернув на Русскую улицу, он увидел вдали лавочку, где их покупал. Черные и желтые полосы на табачной лавке вызвали в нем нежность, как и все давно знакомые вывески вокруг, и позеленевшая бронза на портале Валахской церкви, и даже каменные плиты тротуара, неровные, стершиеся, разделенные щелями, — на всем отдыхал глаз, все трогало сердце, было частью единственного в мире сочетания предметов, образующих город, полный несказанной прелести.
Часы на ратуше метнули в ясное сентябрьское небо один глухой удар, на черном циферблате золотые от солнца стрелки показывали четверть десятого. Гродзицкий ускорил шаг, подумав, что жена, должно быть, уже возвращается домой.
Он и не помнил, когда последний раз был на рынке в эту пору, — наверно, еще мальчиком, с матерью. Здесь ничего не изменилось. На том же месте, у фонтана Дианы, стояли прилавки с горшками, так же пахли свежеиспеченным тестом ларьки булочников и порхали над мешками с крупой воробьи. В порядке, установленном, видно, с давних времен, расположился молочный ряд, он тянулся до фонтана Адониса, брезгливо отворачивавшегося от корзин с яйцами и бидонов с молоком. Жену Гродзицкий увидел в птичьем ряду, где кудахтали в клетках куры, висели на крюках откормленные утки и хозяйки поддували гусям перья на гузках, чтобы определить толщину жира.
Гродзицкий медленно шел вслед за женой. Наконец-то он будет присутствовать при священнодействии, о котором каждый день столько разговоров! Интересно, где же тут старый Юзеф из Сокольник, у которого масло всегда cвежее; или коварная Валентина из Новоселок, у которой в этом году уже не возьмут картофель на зиму. Но он видел перед собой только шумную толпу и с трудом сквозь нее протискивался.
Пани Зофья останавливалась у лавок, у лотков, отвечала на приветствия и поклоны. Иногда ее окликали, она оборачивалась и с улыбкой говорила несколько слов старым знакомым. Ее путь извивался прихотливыми меандрами, как путь пчелы, ищущей корма. Под аркадами она купила букет астр, зачерпнула в стоящей рядом корзине горсть садовой земли, просеяла ее между пальцами, спросила цену и пошла дальше. Гродзицкий любовался ее движениями, полными очарования и достоинства.