— Проморгала милиция! Ще добро, шо в шисть не открыла, капут людям.
Какой-то укутанный одеялом малыш, с мамкиных рук удивленно таращившийся на огонь, вдруг тонко, голосисто заревел.
Андрей поежился, представив себе взрыв в переполненном избирательном участке. Его терзала смутная вина — надо было все предусмотреть, рядовой же случай. Хотя разве все их пакости разгадаешь… Стоявший рядом Довбня молчал.
— Данилыч, — вдруг тихо молвила Гапа, тронув старшину за рукав, и в темных очах ее полыхнул ужас. — А Настя-то… Настя там… сгорела…
— Ты что?
— Точно. Ключи взяла для приборки, с дежурства домой не пошла — приберусь, говорит… Цветочки полью…
Сразу несколько баб заголосило в отчаянии. Довбня прикрикнул на них, глядя в гудящее пекло:
— Кончай поминанье! Слезами вы ей поможете?
— Это верно, — поддакнул Копыто, — кто из соседок, ступай на хутор, детей доглядите… — И тотчас одна из старух засеменила к дороге, всхлипывая и утираясь на ходу концом хустки.
Огонь взял силу, с треском пробиваясь сквозь проломанную кровлю.
Народ уже окружил предзавкома, две девчонки с тетрадками списков испуганно жались друг к дружке, заводские покачивали головами, потягивая цигарки, потом все слегка отпрянули от пахнувшего жара: крыша рухнула, зашипели головешки на тающем снегу.
— Нет худа без добра, — сказал Копыто. — Клуб не клуб, бывшая кофейня, старье. Все равно новый строить. Теперь поторопятся.
— Помолчал бы! — огрызнулся Довбня.
В толпе мужской бас обронил зло:
— Надо же, в людей подгадывали.
— Вот они морду свою и выказали, — громко подхватила Гапа. — Всю войну про демократию толковали. Вот ихняя демократия, дезертиры вонючие.
Толпа будто очнулась, и посыпалось со всех сторон — хлестко, с накипевшей лютостью.
— Люди воевали, а они за спинами народ попугивали.
— Ничего, сами по себе поминки справили, уберег бог людей.
— Завком! — вдруг звонко закричала все та же тетка Гапа и обернулась к толпе. — Товарищи поселяне! А шо нам клуб? Клуб — дом, да и то трухлявый. Не в клубе дело, а в нас самих. Проголосуем на улице, назло врагам! Грицко, чего гармошка мовчить, давай музыку. Девчата, тащите тумбочку, урну зробим, а бюллетени вот они, у мэнэ!
Толпа всколыхнулась одобрительным гулом.
— Давай, Гриша, вжарь, шоб не холодно було. Слышь, милиционер, зараз мы тебя не отпустим, будешь нас охранять, и ты, лейтенант, где твои хлопцы? А ну, танцуйте!
Андрей, неожиданно подхваченный какой-то жарко дышавшей молодкой с закаченными от азарта глазами, все еще видел согбенную старушечью фигуру, поспешавшую по дороге к хутору. После веселья предстояли еще похороны. Не повезло Кольке. И Насте не повезло. А ему?.. Скорей бы проголосовать и вырваться к Стефе. Довбня молчит, значит, с ней все в порядке.
Чуть погодя на улице разливалось уже целых три гармошки, забористая полька гремела в морозном солнечном воздухе, молодежь плясала вокруг кострища, сбоку вытаптывали старики.
Чей-то визгливый бабий голос вперебой гармошке охально выкрикивал:
Ой ты, кумэ Сэмэнэ,
Иди сидь коло менэ,
Не дивись, шо я стара…
Ох!
Притащили гигантский самовар, вдоль тротуара развернулась с лотками поселковая буфетчица, и мужики, уже приложившись по случаю праздника, ходили весело. А к урнам все тянулась торжественная очередь с белыми бумажками в руках.
«Все, — подумал Андрей с замиранием, — пора в больницу». И оглянулся на шум мотора. Рядом остановился «виллис» подполковника Сердечкина. А вот и он сам лихо выпрыгнул на снег. Издали еще протянул руку, подойдя, взял Андрея за локоть, и они не спеша пошли к баракам. Надо было доложить обо всем случившемся. Он было открыл рот, но подполковник, не дослушав, хлопнул его по плечу:
— Все знаю, получил телефонограмму. А этого следовало ждать. — Он кивнул на пожарище. — Да ведь говорится: один подлец сто честных обхитрит. Ладно, все обошлось.
— Николай погиб… и любовь его — тоже.
Сердечкин остановился, некоторое время молчал, опустив голову.
— Дети у нее остались?
— Двое.
— Постараемся помочь. Да, вот тебе и война кончилась…
…Они пошли к Андрею. Гость, не раздеваясь, присел на табурет. Темное, в белых лучах морщин, скуластое лицо Сердечкина, казалось, хранило легкую грусть, он поднял глаза, в них словно бы промелькнула тень неловкости.
— Ну, рад тебе сообщить… Командир полка вмешался, словом, не дали тебя прокурорам. — Улыбка тронула губы подполковника, но ни эта улыбка, ни бодрый голос почему-то не обрадовали Андрея, что-то обломилось в нем за последние сутки, зачерствела душа. Томящее, тревожное чувство не проходило. — Я уезжаю на родной завод. Аня пока на хуторке, у приятеля поживет.
«Вот оно. Или еще не все?»
— А полк получил задание — рейд по следам Ковпака, до Карпат. Очистить землю от этой нечисти…
Он уже сообразил, в чем дело, машинально кивал.
— Сам понимаешь, не до прошений было насчет твоей демобилизации, не тот момент. А чего спешить, молодой, у тебя в запасе вечность.
— И даже бессмертие.
— Как у будущего литератора…
Рассмеялись невесело.
— Но ты помни. Если ты свои литературные иллюзии не бросишь… Словом, станет туго, приму в любое время, работать будешь и учиться. Заочно, Все-таки профессия в руках. Как?
— Мне надо в больницу. К Стефе.
— Конечно, само собой… Я тебя не задерживаю.
Вряд ли он знал о несчастье со Стефой. А может, и знал. А за окном разливались гармоники, трескучие девчоночьи голоса частили наперебой.
— Ну, попрощаемся.
Они обнялись.
— Значит, к вечеру и выезжай прямо в Ровно. Там на въезде будет наш регулировщик, покажет штаб. Получишь приказ.
— Ясно…
Они еще немного посидели, молча, без слов. Наконец Сердечкин поднялся.
— Бывай здоров.
За Сердечкиным хлопнула дверь. «Теперь к Стефе, потом попрощаться с Юрой, похоронить Николая».
* * *
В больнице все та же белобатистовая нянька, видимо успев разузнать, кто он и к кому приходил, встретила его льстивой озабоченностью.
— То ж Стефочка, голубочка наша, вже дома. Ага… Плечо у гипсе, и врач будэ заходить, в палате теснота, а дома ж уход. Отпустили, ага…
Не дослушав, он зашагал обратно к баракам. Теперь, когда опасность миновала, схлынул страх за Стефку, к нему вернулось уже знакомое, мучившее все последние дни ощущение притухшей боли, обида, осуждение. Он не мог простить ей безволия, какой-то овечьей покорности судьбе, обернувшейся бедой. Вот тебе и урок…
«А тебе… — точно жалом кольнуло изнутри. Вонзилось, уже без поблажки. — Степин оппонент, аналитик доморощенный. Сам-то не виноват в том, что произошло? Ах ты мыслящая натура, великодушный прохиндей».
Он почувствовал, как взялись жаром обдутые морозом щеки.
«Как же ты не разглядел за этим открытым свободомыслием врага? Но ведь он был искренен, вот что сбило с толку. Он попросту был слеп в своих откровениях! Ах ты боже мой, он искал истину, этот Волчонок, искал свою правду. Но цена ей — столько крови и страданий! И разве не стоит за нею обычный инстинкт собственника, зверя. Стало быть, нужно драться, сжав зубы, драться насмерть. И никуда от этого не уйдешь. Так просто…»
Все смешалось, перепуталось в душе. И как тогда, у схрона, в рассветных сумерках, пронзенных вскриком чужой женщины, матери, обожгло болью невозвратимой потери. Что-то отмирало в нем, уходило с болью навсегда.
Он даже остановился на миг, точно его ткнули в грудь. И, уже отдышавшись, со слабой, затеплившейся надеждой подумал о Стефке.
И по мере того как он приближался к обитым дерюгой знакомым дверям, тихая нежность робко входила в сердце, он не знал, что скажет Стефке. Может быть, просто возьмет ее за руку, посмотрит в глаза, погладит каштановую челочку. В нем проснулось странное, дотоле незнакомое чувство к ней, точно к обиженному ребенку, смутное, властное, наполнявшее все его существо болючей, неизбывной жалостью, которая требовала выхода.