Литмир - Электронная Библиотека

Менты переглянулись и сизоносый лейтенант-капитан, надо признать, с хорошим и добрым лицом, незло так махнул рукой: «Ладно, на первый раз прощаем. Вставайте». Мы поднялись и все благодарим: «Спасибо! Огромное спасибо!» Менты, извиняюсь, не менты, а наши советские доблестные и гуманные милиционеры, сели в машину и уехали. Мы, конечно, не ожидали, что так легко отделаемся, но повеселели однако. Решили добить эту проклятую колдунью. Тим Тимыч запрокинул голову, засунул горлышко бутылки в пересохший от переживаний рот и сделал первый глот. И тут…

Второй раз за утро нас парализовало. Представьте: я стою, разведя руки и разинув рот, а Тим Тимыч с задранной к небу бутылкой, прикушенной намертво зубами. Истинный горнист с аллеи Дворца Пионеров. И никак не повернется язык назвать его Тимофеем Тимофеичем, скорее Тимохой с барабанного завода. Ошарашила нас машина, та самая, милицейская, бобик проклятый. Как выскочит из-за угла, сволочь, да еще задом, да как тормознет с визгом напротив нас. Передняя дверца отворяется и знакомый наш, сизоносый лейтенант-капитан манит нас пальцем, мол, подите-ка сюда, этакие-разэтакие.

Как нашкодившие бобики, пошли мы на этот палец мелкими шажками, уменьшившись в размерах, согнувшись и опустив головы. И запели старую песню: «Простите! Больше не повторится». Сидевший за рулем сержант-лейтенант заржал, а сизоносый изрек: «Вот гляжу на вас, вроде нормальные мужики. А ни стыда, ни совести. Клоуны, етить вашу мать!» Мы уж собрались лезть в машину, поняв что со всех сторон в дерьме, но заднюю дверь нам никто не открыл. И мы не стали торопить события. Не нам же самим эту дверь открывать, это примерно как приговоренному к повешению самому себе петлю накинуть да табуретку из под ног выбить. До такого самообслуживания мы еще не дошли. Пусть откроют, а мы тогда влезем. Тут лейтенант-капитан и говорит нам: «Хотя вы самые настоящие говнюки, я не привык менять свои решения. Простил — так простил. Вон отсюда! И не попадайтесь мне больше на глаза».

Мы клятвенно пообещали не попадаться ему на глаза и исчезли. Недопитая бутылка при нас, да еще одна в кармане — все хорошо, что хорошо кончается. И жить хорошо, и жизнь хороша, а в нашей буче, боевой-кипучей, и того лучше. Такие вот дела.

Вот слушайте, я уж не первую байку вам травлю. И все время то про ментов, то про пьянки, то про драки. Как будто жизнь наша только из этого и состояла. А я вам скажу: нет, не только из этого и даже далеко не из этого. И трезвые мы в основном были, и учились не кое-как, и работали на совесть, и любили по трезвой, с цветами, стихами и прочими сладостями. Как сказал наш любимый Александр Сергеевич: «Я помню чудное мгновенье — передо мной явилась ты». Лучше и не скажешь. И хотя дамочка эта была обыкновенной блядью, в века вошла «ангелом чистой красоты». Ну это не про нас. Мы не ангелы, но в чувствах тоже кое-что понимаем. Впрочем, все это лирика, пора и о прозе жизни поговорить.

Тим Тимыч, скажу я вам, классный был специалист, и его, естественно, ценили на работе. Да и я, чего скромничать, грамотен был до некуда, со мной тоже считались и уважали. И пусть иногда были мы под хмельком, но исполняли свои обязанности на все сто. А это как раз и ценится начальством. Трезвый болван — он и есть болван. Толку от него никакого. Если только на каком собрании его на трибуну вытолкнуть, чтобы нес всякую околесицу, от которой ум за разум зайдет. Или на выставке антиалкогольной его показывать, как экспонат. Да и то, у многих мысль придет, что не пьет экспонат потому, что болван. Правда, бывают в жизни и исключения. Вот Лев Николаевич не пил, не курил, по бабам не таскался, а сидел и писал на бумаге всякие закорючки — и стал великим писателем. Эх, Лев Николаевич, хватит праведника из себя изображать, покуролесил ты по молодости на славу. Пил до белой горячки, курил нещадно, по бабам таскался. Я не в осуждение, живой человек, всего хочется попробовать. А то, что завязал с беспутной жизнью — молодец. Так держать. А вот еще один трезвенник, последний из могикан, вождь наш эсэсэровский, Михаил Сергеевич. Не пил, не курил, налево не ходил, а оказался болваном, болваном из болванов, если не сказать хуже. Просрал, сука, великую страну, по которой мы по сей день плачем. Пьянству, конечно, бой, но не до боя посуды. Такие вот дела.

Все хорошо, что хорошо кончается. А конца, похоже, и не видно. Тогда можно я про себя немножко расскажу? Не слышу ответа. Полное молчание. А это означает, что можно, потому что молчание — знак согласия. Любимым увлечением для меня были разговоры, тары-бары, за жизнь с людьми знакомыми, не очень знакомыми и часто случайными, соседями по лавочке в парке. Почти всегда собеседники раскрывались, проявляя свою суть, потому что умел я слушать, не спорил, иногда кивал головой в знак понимания, а то и поддакивал. Многие любят рассказывать про свою жизнь, но не всем, а тем, кто готов слушать. Я не имею ввиду следователей и стукачей, те тоже любители слушать откровения. Этим и я, если бы что и рассказал, так какую-нибудь сказку про белого бычка и Иванушку дурочка. Нет, рассказывают тем, кто располагает к откровению, вызывает доверие. И ведь у каждого своя история, своя судьба, иногда счастливая, иногда не очень, а часто и просто швах. Человека разговорить, скажу вам, не так-то и просто, тайну хранят в душе крепко, но все же можно, если постараться и не лезть с назойливыми вопросами. Даже воры, профессиональные грабители, рассказывали мне про свои похождения, кто хвастаясь, а кто и содрогаясь от мерзостей своей жизни. Иногда мне, скажу, жаль их было, потому что выйти из преступного клана почти невозможно, даже если очень хочешь завязать. Вход у них за рубль, а выход через кладбище. И вообще, людей надо уметь понимать. И это было одним из моих увлечений, хобби, как интеллигенция наша говорит. Вот вы меня слушаете — значит, смогли меня разговорить и понимаете, что жизнь далеко не сахар, а с горчинкой, чаще с горечью.

Еще я с безусой юности стишки пописывал, слабенькие, как я сейчас понимаю, но искренние. Ничего не поделаешь, тянуло меня к перу. Однажды, когда я учился в техникуме, пришло трагическое известие: в дружеской Африке, в братском Конго подло убит президент Конго Патрис Лумумба, личный друг Хрущева. Убит мерзавцем Мабутой. Я, как и весь советский народ, возмутился до невозможности и написал протест в виде поэмы на смерть Лумумбы. Отреагировал примерно так, как Лермонтов на смерть Пушкина. Помню лишь несколько строк из этой поэмы: «Умер Лумумба, Лумумба убит, на пне баобаба он молча лежит. Закрылись навеки карие очи — заплачем ребята, нету уж мочи». И все в таком роде. Трудно сейчас судить о качестве стихов, да и не нужно это, но, скажу, тогда она пошла, поэма моя, по рукам, из аудитории в аудиторию. И на комсомольском собрании ее признали политически зрелой и своевременной. Фактически я некролог написал, хотя и в стихах, но весьма удачный и почтительный к покойнику. Вот вы, лично вы, писали когда некролог? Э, дело непростое, надо многим угодить: и родственникам, и почившему в бозе, и политическому моменту. Лучше и не беритесь, а то, глядишь, врагов наживете. А оно вам надо? Ну так вот, в техникумовской газете стенной поэму в полном объеме напечатали. Все читали, восклицали «Но пассаран!» и проклинали Мабуту, Бельгию, ЮАР и прочую нечисть. На какое-то время стал я знаменитостью. Красивые девушки строили мне глазки, а старшекурсники пожимали руку, хлопали по плечу и угощали сигаретами в туалете. Приятно, сознаюсь. Спасибо за это Лумумбе, хотя и грех так говорить. А потом меня еще и редактором стенной газеты избрали, где я года полтора хозяйничал, пока крепко не проштрафился, если не сказать хуже. Ну об этом неприятном случае расскажу как-нибудь потом, а может и не расскажу. Давайте лучше о хорошем. Посылал я свои стихи, окрыленный местным успехом, в разные газеты и журналы, а те в свою очередь посылали меня. Но я не особенно и обижался. Наплевать на них, тоже мне, строят из себя невесть что. А потом, чуть позже, написал рассказ про одинокого старика. Его выселили из собственного домика, где рос яблоневый сад, огород с грядками лука, помидоров и огурцов, ульи с рыжими пчелами и пес Жук, стерегущий от нехороших людей дедово хозяйство. Домик снесли бульдозеры, яблони выкорчевали, огород перепахали, а на этом, голом уже, месте возвели трехэтажное здание какой-то конторы. Деда вселили в однокомнатную квартиру панельной пятиэтажки, прозванной в народе хрущобой, куда он перетащил весь свой нехитрый скарб, собаку вместе с будкой, и пять ульев. По ночам он часто вздыхал, вытирая заскорузлым пальцем навернувшуюся слезу. Грустная история.

27
{"b":"817787","o":1}