Я живо представлял себе своих волынских Бизюков и Сопрунцов, как они не повезут хлеб из-за того, что председатель Совета министров – князь Голицын, а не Милюков. Я понимал, что это чепуха. Заминка с хлебом происходила, по моему мнению, потому, что не повышали цену в то время, когда уже пришел срок ее повысить. Это я высказал.
Кто-то из господ левее кадетов не преминул мне возразить. Я не слушал его слов, потому что по его глазам я прекрасно видел, в чем дело. У этих высосанных злостью людей – «левее кадетов» – неистребимая ненависть, бессмысленная и жгучая… к помещикам. И так как от повышения цен на хлеб могли бы в некоторой мере выиграть и помещики (хотя подавляющее большинство хлеба – крестьянское), то эти озлобленные существа готовы были на что угодно, но только не на повышение цен. И мои возражения эти узенькие, конечно, рассматривали только как мнение «агрария». Впрочем, это общеизвестно…
Но меня поразил Шингарев. Он встал и с влажными от вдохновения глазами произнес великолепную речь, горячую, прочувствованную, которую, право, не стоило метать перед девятью, и так убежденными, и десятым, не убедимым никаким красноречием… Но он говорил, и голос его, то мягкий, задушевный, то раскатистый, звенел о том, что неужели я не чувствую, что нужно одно: нужен порыв, нужен подъем, подъем, который будет, когда сбудется мечта, когда наконец у власти появятся другие светлые люди, разумные, любящие свою родину и уважающие свободу великого народа, и что тогда в этот день хлеб неудержимыми реками потечет туда, куда ему следует. А иначе, т.е. «рублем», ничего не сделаешь…
Шингарев был очень хорош в этом своем «контррублевом» вдохновении, он был подкупающе мягок и увлекательно темпераментен.
По окончании его удивительной речи я сказал коротко:
– Я остаюсь при своем мнении. Надо назначить три рубля за пуд хлеба вместо двух пятидесяти…
Увы, прошло всего несколько дней, совершилась революция, и министр Шингарев первым делом назначил три рубля за пуд хлеба вместо двух пятидесяти… Ибо, несмотря на «сбывшуюся мечту», хлеб не двинулся.
* * *
Государственная Дума должна была возобновить свою сессию в начале февраля. Ко Дню ее открытия ожидали выступлений. главным образом опасались рабочих.
Кажется, 10 февраля появилось открытое письмо П.Н.Милюкова к рабочим Петрограда. В этот день, а может быть, днем раньше или позже, появился «приказ» генерала Хабалова, градоначальника Петрограда.
Странным образом оба эти документа оказались не так далеко один от другого. Аргументация местами совпадала («во имя родины»), И оба они, лидер оппозиции и градоначальник, требовали от рабочих сохранения спокойствия.
Но, по-видимому, тут было нечто более глубокое, чем то, что могло зависеть от коллективной воли рабочих или даже индивидуальных замыслов их вожаков. что-то подточенное падало, и то, что падало, чувствовало сильнее подточенность и неизбежность падения, – чем те рабочие, которые должны были быть последним порывом ветра, свалившим трехсотлетнее дерево. Милюков и Хабалов махали на них руками, приказывая – nоli tаngеге[21], – очевидно чувствуя, что они могут свалить власть, хотя, по-видимому, сами рабочие были менее уверены в своих силах.
К этому времени относится совещание, о котором поведал впоследствии Н.Д.Соколов – человек, не то меньшевик, не то большевик, – но поведал при такой обстановке, что ему не имело смысла искажать истину. Слышал я это лично. Соколов сказал следующее:
– Перед тем как должна была собраться Государственная дума, произошло совещание революционных -организаций Петрограда, как рабочих, так и солдатских.
Представители рабочих предложили организовать уличные демонстрации. Солдатские же представители ответили: «Для чего вы нас зовете? Если для революции, то мы выйдем на улицу, но если для манифестации, – то не выйдем. Потому что вы, рабочие, после уличных манифестаций можете вернуться к себе на фабрики, а мы, солдаты, не можем – нас будут расстреливать!» . Представители рабочих при знали эти соображения правильными и заявили, что для революции они не готовы…
Они – революционеры – не были готовы, но она – революция – была готова. Ибо революция только наполовину создается из революционного напора революционеров. Другая ее половина, а может быть, три четверти, состоит в ощущении властью своего собственного бессилия.
У нас, у многих, это ощущение было вполне. Ибо все в России делал ось «по приказу его императорского величества». Это был электрический ток, приводящий в жизнь все провода. И именно этот ток обессиливался и замирал, уничтоженный безволием. На почве этого последнего выросло три грозных болезни: Распутин, Штюрмер и Милюков. Последний мог организовать оппозицию Государственной думы. Думы 4-го созыва, законопослушной и монархической, только благодаря conсоuгs biеnvеillаnt[22] двух первых.
Государственная дума считала своим долгом для спасения армии России явно бороться со Штюрмером и тайно с Распутиным.
Результат: Штюрмер ушел, Распутин убит.
Но вместе с тем разрушен основной нерв России: сознание необходимости повиноваться «указу Его Императорского Величества».
* * *
Это ощущение близости революции было так страшно, что кадеты в последнюю минуту стали как-то мягче.
Перед открытием Думы, по обыкновению, составляли формулу перехода. Написать ее сначала поручили мне. Я написал сразу, так сказать, не исправляя, и было это не столько формула перехода, сколько вылилось на бумагу то, что я чувствовал. Это было стенание на тему « до чего мы дошли …» помню, была такая фраза:« В то время, как акты террора совершаются принцами императорской крови»… Заключение было, что требуются героические усилия, чтобы спасти страну. Формула показалась всем слишком резкой. Милюков сказал, что она написана прекрасно, но признал, наравне с другими, что в настоящую минуту такая формула нежелательна. Я, разумеется, не настаивал. Приняли формулу Милюкова, более скромную…
* * *
Дума открыл ась сравнительно спокойно, но при очень скромном внутреннем самочувствии всех.
Затем центр тяжести перешел в бюджетную комиссию.
Там шел вопрос о хлебе. Я не помню хорошенько, в чем было дело, но помню, что сильно насиловали наши убеждения. Если не ошибаюсь, вопрос шел о «твердых ценах». Мы считали твердые цены источником расстройства Государства. Это вообще была киевская точка зрения, которую с особенным упорством отстаивал А.И.Савенко. О том, как Киев боролся спокон веков с социалистическими замашками, будет когда-нибудь, надеюсь, отмечено. Но в данном случае мы, в конце концов, должны были уступить, чтобы не расстраивать блока и не уменьшать поступательной силы решения, которое было бы все равно принято. Я, помню, употребил тогда такое сравнение:
– Если человек хочет прыгнуть в пропасть – надо всеми силами удерживать его. Но если ясно, что он все равно прыгнет, – надо подтолкнуть его, потому что, может быть, в этом случае он допрыгнет до другого края.
* * *
Это было, быть может, последнее заседание Государственной думы. Шел все тот же вопрос о хлебе. На этом деле блок раскололся. Правая сторона поддерживала правительство, считая его план разверстки правильным.
Левое крыло, очевидно полагая, что не может быть «ничего доброго из Назарета», отвергало предложение правительства. Милюков сказал речь – против, Шульгин –за. Товарищ министра А.А.Риттих говорил убедительно, горячо, только очень нервно, слишком нервно. Он умолял не губить дела.
С внешней стороны было все, как всегда. Но на самом деле было иначе. Тревога и грусть были разлиты в воздухе. Во время речи Милюкова, возражений Шульгина и убеждений Риттиха и во время других речей чувствовалось, что все это не нужно, запоздало, неважно…
Из-за белых колонн зала выглядывала безнадежность… Она шептала: