И наверно, потому, что Захарка нуждался в ее помощи и вдобавок спал на Митиной койке, Наталье Петровне как-то легче было на этот раз примириться со всеми его конопатинами. Она подалась к неказистому Захарке душой и приняла его, рыжего.
Видно, правду говорят: материнское сердце не умеет долго оставаться пустым…
Утром Захарка разыскал на кухне топор и поколол все дрова. Добрался он и до старых сучковатых швырков, которые из года в год откладывала Наталья Петровна — до Митиного возвращения.
Пока Захарка колол дрова в сарайчике, Наталья Петровна сколачивала молотком свою койку, чтобы та не скрипела по ночам, не тревожила молодой Захаркин сон. Давно уже Барановы не слышали такого шума в квартире соседки.
А вечером, когда Захарка переделал все свои уроки и начал поглядывать на заветную этажерку, Наталья Петровна разрешила:
— Возьми, полистай: не вечно же им стоять без работы. Только страницы не пачкай… А ну, руки покажи!
И все было бы хорошо, вот только стукучие Захаркины башмаки на деревянной подошве сильно мешали Наталье Петровне совсем полюбить его: немецкая эта обувка так грохотала, что тут уж никакая любовь не выдержит. И чем тише старался стучать Захарка, тем раскатистей у него получалось.
На третий день мост через речку навели и Захарка засобирался домой. Наталья Петровна вытащила па свет божий почти новые, хорошо надраенные Митины ботинки и строго сказала:
— А ну-ка примерь… Это надо же, какую обувь немцы придумали!
Митины ботинки оказались Захарке малость великоваты. Наталья Петровна пожевала губами и вывела заключение:
— Ничего, зато в подъеме как раз, а ступня у тебя еще подрастет. Брось свои грохалы и носи на здоровье… А насчет книжек и не заикайся — на дом все равно не позволю брать. Если уж такой заядлый читака — приходи сюда и читай.
Захарка ушел, неумело ступая легкими ногами, обутыми в невесомые, гибкие ботинки. А деревянные башмаки Наталья Петровна кинула в печку. Но она зря пожадничала, пытаясь извлечь хоть какую-нибудь пользу из немецкой обуви: башмаки не сгорели, только дыму напустили на всю кухню.
ОСТАНОВКА В ПУТИ
Мастер подмосковного завода Селиванов возвращался с кавказского курорта домой. Он и раньше бывал на юге: дважды ездил в служебные командировки на завод-смежник, а один раз вот так же плескался во время отпуска в благодатной черноморской водице и поджаривал бока на свирепом субтропическом солнце. Но прежде ему все попадались поезда, идущие через Харьков, а на этот раз Селиванов нарочно выбрал поезд через Воронеж. Ему вдруг взбрело на ум хоть на колесах прокатить по памятным местам и хотя бы из вагонного окошка глянуть на те поля, где в сорок втором военном году начинал он свой боевой путь еще не обстрелянным, зеленым солдатиком.
Чтобы не прозевать ненароком нужную ему станцию, Селиванов загодя вышел на площадку вагона. Тогда, в сорок втором, в такой же душный июльский денек они выгрузились на этой степной станции из эшелона и походным порядком двинулись на передовую, которая проходила километрах в тридцати отсюда.
Летом того далекого года вражеские бронированные полчища рвались к Волге, а здесь, на фронте, было затишье. Бои, в каких участвовал тогда Селиванов, считались местными, и о них лишь вскользь упоминалось в сводках. И уж совсем не попало в сводки одно событие, происшедшее тогда на этих полях. Событие это — не такое уж громкое, а в ту пору и самое обычное — для Селиванова было и осталось крупнейшим за всю войну. Именно тогда, на этих вот полях, вчерашний слесарек, обкошенный под нулевку и наспех обученный в запасном голодном полку, стал солдатом не только по званию, а и на деле.
Потом Селиванов долго еще воевал и прошел с боями пол-Европы, но солдатом он стал здесь. Это как место рождения: можно исколесить весь свет, перевидать все столицы и континенты, даже в ледяную Антарктиду забраться, а рождается человек един раз и в каком-то одном месте. Ну и умирает — это уж само собой…
Степной этот край дорог был Селиванову и другими, совсем уже не боевыми воспоминаниями. Случилось так, что именно здесь после первого боя настигла Селиванова и первая его любовь.
Теперь, за далью прожитых лет, стародавняя эта любовь лишь смутно маячила перед Селивановым. И не все в ней он уже понимал, будто и не с ним вовсе она приключилась, а с кем-то другим, кого знал он лишь понаслышке. Прежде молодой Селиванов преспокойно жил себе без всякой любви и стойко презирал всех женщин на свете, а тут вдруг его точно подменили. И чем она тогда его приворожила, первая его любовь? Порой Селиванову виделся особый смысл в том, что нежданная эта любовь нагрянула к нему сразу же после первого боя, где полегла добрая половина ребят его взвода. Похоже, заглянув так близко в самые глаза смерти, он вдруг заторопился тогда жить. Вроде бы испугался он тогда, что совсем мало отпущено ему времени на все про все, чем богата человеческая жизнь и чего по молодости лет не успел он еще изведать.
А впрочем, кто теперь разберет, чего тогда больше у них было: всамделишной любви или слепой жажды жизни? Да на поверку не так уж велика и напориста оказалась эта самая жажда, если довела она их лишь до неумелых ребячьих поцелуев, а вот шагнуть вместе с ними через заветный порог так и не хватило у нее силенки. Не хватило или просто не успела?
Одно было ясно теперь Селиванову: война невзначай столкнула его с первой любовью и тут же, точно спеша исправить невольную свою доброту, разметала их, как песчинки. Все его письма остались без ответа, будто ухнули в бездонную яму, а последнее, посланное уже в сорок шестом, мирном году, вернулось с пометкой: «Адресат выбыл, хата заколочена».
И осталась у Селиванова лишь память о далекой и мимолетной встрече на дорогах войны. Память эта прочно прижилась в его сердце и, как все святое, надежно помогала Селиванову в трудные минуты и согревала на студеном сквознячке в житейских его Антарктидах…
В первые годы после войны Селиванов лелеял думку — выкроить как-нибудь время и вволю побродить по памятным для него местам. Собирался он заглянуть и в деревню Гвоздевку, на околице которой его впервые ранило, и в усадьбу ближнего совхоза, где стоял тогда их батальон и где в молодом, редком, совсем еще без тени саду повстречался он с первой своей любовью.
Но жизнь сложилась так, что Селиванову до сих пор не удалось проведать эти места. Сначала отпуск на заводе ему давали только зимой, а Селиванов воевал под Гвоздевкой летом, все здесь в памяти его навечно осталось зеленым, будто и зима сюда никогда не добиралась, обходила заповедный этот край стороной. И поездку посреди зимы Селиванов забраковал, убоявшись, что снежные гвоздевские поля ничего не скажут его сердцу. А потом он поступил в вечерний техникум, женился, у него родилась дочка, новые неотложные заботы вошли в его жизнь и изрядно потеснили давнюю мечту — побродить по гвоздевским зеленым полям. С годами мечта эта совсем поблекла, стала казаться повзрослевшему Селиванову несерьезной, почти такой же нелепой, как детское его желание доскакать до Москвы на одной ножке.
И вышло так, что несбывшаяся экскурсия эта ржавой железкой легла в ту неказистую кучу, куда каждый из нас всю жизнь собирает большие и малые свои упущения и просроченные надежды. Хотя Селиванов на жизнь не жаловался и считал, что живет не хуже других и даже получше многих, но как-то получалось так, что невеселая горка эта год от года все росла у него и росла. Ясности ради надо сказать, что несостоявшаяся поездка к месту первого боя была далеко не самым большим упущением в жизни Селиванова…
Он пристально вглядывался в мирные поля, бегущие за окном вагона, но все вокруг было точь-в-точь таким же, как час и сутки назад. Ничто не предвещало близости т о й станции. На горизонте навстречу друг другу ползли два комбайна, докашивая последнюю загонку хлеба. Над током шапкой повисла пыль: загорелые крепконогие девчата перелопачивали тяжелое, отливающее латунью зерно.