Литмир - Электронная Библиотека

Легкомысленно делать выводы из криков толпы; мы их наслушались и в 1917 году, и теперь, в Советской России. Еще легкомысленней было бы думать, что одного Устава могло быть достаточно, чтобы студенчество переродилось в два года. Но не умнее воображать, что прием был «подстроен» и что в нем приняли участие только «подобранные» элементы студенчества. Он был нов и знаменателен, и это надо признать.

Воспитание нового человека началось, собственно, много раньше, еще с «толстовской» гимназии[193]. Дело не в классицизме, который мог сам по себе быть благотворен, а в старании гимназий создавать соответствующих «видам правительства» благонадежных людей. Как жестока была эта система, можно судить по тому, что ее результаты оказывались тем печальнее, чем гимназия была лучше поставлена; ее главными жертвами были всегда преуспевшие, первые ученики. Они потом меньше лентяев оказывались приспособлены к жизни. Но не гимназия и не Устав 1884 года переродили студенческую массу к 1886 году; это сделало настроение самого общества, которое к этому времени определилось и которое студенчество на себе отражало.

Устав 1884 года не мог продолжать дело толстовской гимназии. Только старшие студенты ощущали потерю некоторых прежних студенческих вольностей и этим могли быть недовольны. Для вновь поступающих университет и при новом уставе в сравнении с гимназией был местом такой полной свободы, что мы чувствовали себя на свежем воздухе. Нас не обижало, как старших, ни ношение формы, ни присутствие педелей и инспекции[194]. Устав 1884 года больнее ударил по профессорам, чем по студентам. Его основная идея относительно нас, т. е. попытка объявить студентов «отдельными посетителями университета» и запретить им «всякие действия, носящие характер корпоративный», никогда полностью проведена быть не могла.

Припоминаю характерный случай. Когда я был еще гимназистом, я от старших слыхал много нападок на новый университетский устав, и его негодность была для меня аксиомой. После брызгаловских беспорядков[195], где в числе студенческих требований стояло «Долой новый устав», я как-то был у моих товарищей по гимназии Чичаговых, сыновей архитектора, выстроившего Городскую думу в Москве[196]. Разговор зашел о требовании «отмены Устава». Без всякой иронии, далекий от академической жизни, архитектор Д. Н. Чичагов нас спросил: «Что, собственно, вам в новом уставе не нравится?» В ответ мы ничего серьезного сказать не могли. Мы не знали. Нам, новым студентам, устав ни в чем не мешал; мы стали говорить о запрещении библиотек, землячеств, о несправедливостях в распределении стипендий. Д. Н. Чичагов слушал внимательно, видимо стараясь понять, и спросил в недоумении: «Но ведь все это можно исправить, не отменяя устава?» Позднее я знал, что было бы нужно против устава сказать. А еще позднее я понял, что в совете архитектора Д. Н. Чичагова исправлять недостатки, не разрушая самого здания, было то правило государственной мудрости, которого не хватало не только моему поколению.

Время студенчества (1887–1894) лично мне дало очень много. Гимназистом я жил в среде людей, достигших заметного и твердого положения в обществе. В ней одной я не мог бы увидеть всего, что переживать в молодые годы полезно. К счастью, моя студенческая жизнь подпала под другие влияния. Я был в возрасте, когда ничего не потеряно и жизнь может определяться случайностью. Она и произошла со мной в ноябре 1887 года, т. е. через два месяца после моего поступления в университет.

22 ноября 1887 года я был на очередном концерте студенческого оркестра и хора. Оркестр был привилегированным студенческим учреждением; его концерт был внешней причиной посещения государя. Я сидел в боковых залах Собрания, когда мимо прошел инспектор Брызгалов. Я знал, что студенчеству он ненавистен, но с ним лично не сталкивался. Едва он прошел, как из соседней залы послышался треск и все туда бросились. Студент Синявский только что дал Брызгалову пощечину. Этого я не видел своими глазами. Возможно, что зрелище насилия меня возмутило бы. Но когда я подбежал, Брызгалова уже не было, зато два педеля держали за руки бледного, незнакомого мне студента. Его потащили к выходу. Толпа студентов росла, когда его уводили. Я узнал, что случилось, и это было для меня откровением. В моих глазах живо стояло лицо арестованного. Я понимал, что его ожидает. В первый раз я видел перед собой человека, который добровольно всей своей будущей жизнью за что-то пожертвовал. Это одно из впечатлений, которые в молодости не проходят бесследно[197].

Не я один это чувствовал. Никто не знал, что надо делать, но университетская традиция помогала. 24 ноября на двор Старого здания [Московского университета] собралась толпа, человек 200 или 300, и стала кричать: «Ректора». Это было тем, что именовалось «сходкой». Немедленно толпа запрудила Моховую и сквозь решетку смотрела, как «бунтуют» студенты. Сходка была сама по себе явлением не опасным, но власти с ней не шутили. Через несколько минут прибыли конные войска с Тверской и Никитской и университет со всех сторон оцепили. «Бунт» был оформлен. Приехал попечитель[198], уговаривал разойтись; его освистали. Сходку пригласили в актовый зал; вышел ректор, студент Гофштеттер изложил ему различные требования, начиная с освобождения Синявского и отставки Брызгалова и кончая отменой устава. «Виновных» переписали, отобрали билеты и запретили вход в университет до окончания над ними суда. Участников сходки было так мало, что занятия в университете после этого продолжались и только городовые, которые у входа проверяли билеты, напоминали, что в университете был только что бунт. Но беспорядки питают сами себя. Сочувствие к участникам сходки помогало расширению неудовольствия. Те, кому запретили вход в университетские здания, стали собираться на улицах. В четверг 26 ноября состоялась большая сходка на Страстном бульваре. Ее разогнали силой, кое-кто пострадал; разнесся слух, будто оказались убитые. Тогда негодование охватило решительно всех. Тщетно сконфуженная власть эти слухи опровергала; напрасно те, кого считали убитыми, оказывались на проверке в добром здоровьи. Никто не верил опровержениям, и они только больше нас возмущали. Помню резоны П. Д. Голохвастова, который меня успокаивал: «Вы не могли убитых назвать и за это на власть негодуете. Не может же она убить кого-либо для вашего удовольствия?» Эта шутка казалась кощунством. В университете не могло состояться ни одной уже лекции. Попечитель, туда показавшийся в субботу, был снова освистан. Университет пришлось закрыть, чтобы дать страстям успокоиться. За Московским университетом аналогичные движения произошли и в других, и скоро пять русских университетов оказались закрытыми[199].

Это пустое событие произвело громадное впечатление на общественное мнение. Либеральная общественность ликовала: университет за себя постоял. «Позор» царского посещения был теперь смыт. Катков, который к осени 1887 года уже умер, был посрамлен в своей преждевременной радости. Молодежь оказалась такой, какой бывала и раньше. Конечно, в газетах нельзя было писать о беспорядках ни единого слова, но стоустая молва этот пробел пополняла. Студенты чувствовали себя героями. На ближайшей Татьяне[200] в «Стрельне» и в «Яре» нас осыпали хвалами ораторы, которых мы по традиции Татьянина дня выволакивали из кабинетов для произнесения речи. С. А. Муромцев, как всегда величавый и важный, нам говорил, что студенческое поведение дает надежду на то, что у нас создастся то, чего, к несчастью, еще нет, – русское общество. Без намеков, ставя точки на i, нас восхвалял В. А. Гольцев: Татьянин день по традиции был днем бесцензурным, и за то, что там говорилось, ни с кого не взыскивалось. Но эти похвалы раздавались по нашему адресу не только во взвинченной атмосфере Татьянина дня. Я не забуду, как Г. А. Джаншиев мне наедине объяснял, какой камень мы – молодежь – сняли с души всех тех, кто уже переставал верить в Россию.

вернуться

193

Подразумеваются классические гимназии, появившиеся в 1871 г. по инициативе тогдашнего министра народного просвещения графа Д. А. Толстого и ставшие единственным типом гимназий. В. А. Маклаков писал, что «сама классическая гимназия, ее худшего времени, эпохи реакции 1880-х годов, оставила во мне такую недобрую память, что я боюсь быть к ней даже несправедливым. И эта недобрая память только росла, потому, вероятно, что в том уродовании “духа”, которое сейчас происходит в Советской России, как и во многих других новшествах “народной демократии”, ясно выступают черты того худшего, что было в старой России. Они сейчас опять воскресают, только с невиданным прежде цинизмом. Я не хочу делать упрека нашим учителям и даже начальству. Среди них были разные типы, были и хорошие люди. Я говорю о “системе”, которую в России ввели и которой их всех заставляли служить. Эта система имела главной задачей изучение древних, то есть мертвых, языков. Знание языков всегда очень полезно, а в молодые годы и дается очень легко. Для этого вовсе не нужно много грамматики. Можно говорить и понимать на чужом языке, грамматики совершенно не зная. Такого знания древних языков классическая гимназия, несмотря на то что в жертву этому приносила другие предметы, нам не давала. Ни по-латыни, ни по-гречески разговаривать мы не могли. А ведь наши отцы и деды это, по крайней мере по-латыни, умели. ‹…› Причина в том, что эти языки мертвы, что на них больше не говорят, что нельзя импровизировать новых грамматических правил, которые в живых языках всегда идут в сторону упрощения. Самих грамматик древних языков не сохранилось. Нужно было самим их выводить из уцелевшей древней литературы. Потому знание древних языков и сводилось прежде всего к усвоению грамматических правил и исключений. Отыскание и формулировка этих правил для языков, на которых уже не говорят, от которых остались лишь письмена, были одними из замечательных достижений ума человека. Конечно, эта задача была еще труднее для разгадки иероглифов; через нее проникали в тайну образования языка. Это интереснейшая отрасль знания. Можно было желать, чтобы для тех, кто ею интересуется, существовали специальные школы. Но классические гимназии ставили задачу не так. Их аттестат был сделан непременным условием допущения в высшую школу – университет, где преподают и другие науки. Когда высшее образование перестало быть монополией привилегированных классов и должно было быть доступно для всех, средняя школа должна была всех подготовлять к его восприятию и брать мерилом подготовленности к этому не древние языки, а обладание нужными в жизни знаниями и уровень общего развития. Для этого было нужно не знание грамматик языков, на которых больше не говорят: почему тогда не требовать и знания иероглифов? Такое специальное знание общего развития не обеспечивало; так можно только подготовлять специалистов. Сторонники классического образования имели за себя другие доводы. Владение древними языками открывало доступ к всеобъемлющей классической цивилизации; в ней можно было найти зародыши всякого знания – религии, философии, права, государственных форм, исторических смен и т. д. ‹…› В тех пределах, в которых грамматика нужна для понимания текста, она дается так же легко, как и в живых языках или как давалась нашим отцам. Но если изучение классических языков и не давало в гимназии такого развития, то оно направляло обучение по ложной дороге. Во-первых, на древние языки уходило так много времени, что на другие предметы его уже не было. А во-вторых, многих знаний гимназия и не хотела давать. Конечно, некоторые предметы были так необходимы, что учиться им не мешали. Таковы математика, физика. Дурного влияния от них не боялись и потому их не уродовали. Зато предметы, относящиеся к гуманитарным знаниям, как литература, история, старались для учеников “обезвредить”. Как классическую литературу заменяли тонкостями грамматики, так, например, историю заменяли собственными именами и “хронологией”. В смысл и связь событий старались не углубляться. Если от учителя в меру его любви к своему предмету и ловкости и зависело провозить иногда запрещенный груз, то это была все-таки контрабанда, которая провозилась в маленьких дозах» (Маклаков В. А. Воспоминания. С. 30–33).

вернуться

194

С. И. Мицкевич, учившийся одновременно с В. А. Маклаковым в Московском университете, вспоминал: «На каждом факультете в помощь инспектору был субинспектор, и на каждом курсе – педель. Педель отмечал посещение лекций, которое, по новому уставу, было обязательным, но правило это не соблюдалось строго, и на юридическом факультете, например, посещение лекций было очень слабое. Медики посещали лекции более аккуратно, но тоже не всех профессоров. Педеля наблюдали также за соблюдением формы, за малейшее нарушение которой они тащили студента к субинспектору для воздействия, но главной задачей их было наблюдать за тем, чтобы студенты не устраивали сходок и совещаний. Они были связаны с охранкой и давали, по-видимому, туда характеристики студентов, чем-либо выдававшихся по своей общественной активности. По виду педеля были похожи на жандармских унтер-офицеров или тюремных надзирателей – препротивные типы» (Мицкевич С. И. Революционная Москва. 1888–1905. М., 1940. С. 62).

вернуться

195

Под «брызгаловскими беспорядками» В. А. Маклаков имеет в виду происходившие в конце ноября 1887 г. массовые волнения студентов Московского университета, названные по имени инспектора этого университета А. А. Брызгалова. Характеризуя «систему Брызгалова», тогдашний студент Б. А. Щетинин писал: «В любом, ничтожнейшем нарушении устава он готов был видеть почти политическое преступление и всячески преследовать нарушителя, незаметно выраставшего в его глазах до степени опасного крамольника. Пощады не было никому, все и правые, и виноватые – ввергались в карцер, гостеприимно раскрывавший двери перед “преступником”. ‹…› Гнет брызгаловского режима день ото дня становился все тягостнее, быстро росли недовольство и раздражение, поднимался всеобщий ропот, в университетской атмосфере чувствовалась гроза, которая и разразилась, наконец, в студенческом концерте 22 ноября 1887 года» (Щетинин Б. А. Первые шаги (Из недавнего прошлого) // Московский университет в воспоминаниях современников: сборник. М., 1989. С. 542). В результате 22 ноября 1887 г. в зале Московского благородного собрания во время концерта оркестра и хора студентов Московского университета, при огромном стечении публики, после антракта в начале 2-го отделения произошло следующее. Когда А. А. Брызгалов возвратился в главный зал, студент 3-го курса юридического факультета А. Л. Сенявский нанес инспектору сзади сильный удар по лицу. А. А. Брызгалов обернулся к нему, а студент со словами: «Вот тебе еще», с прибавлением бранного выражения, хотел ударить инспектора вторично, но А. А. Брызгалов успел отстранить этот удар, а А. Л. Сенявский был задержан. На следующий день начались массовые студенческие волнения, в которых приняли участие сотни студентов, по причине чего 30 ноября последовало закрытие Московского университета и исключение из него 97 человек. Однако вместе с тем А. А. Брызгалов получил отставку. Подробнее см.: Орлов В. И. Студенческое движение Московского университета в XIX столетии. М., 1934. С. 191–199.

вернуться

196

Здание Московской городской думы было построено по проекту Д. Н. Чичагова в 1890–1892 гг. в неорусском стиле.

вернуться

197

Сразу после инцидента с А. А. Брызгаловым А. Л. Синявский был отвезен в Тверской полицейский частный дом, а 29 ноября 1887 г. отправлен на три года в дисциплинарный батальон. «Судьба сжалилась над Синявским, – отмечал Б. А. Щетинин, – говорят, ему легко было отбывать суровое наказание в арестантских ротах, так как, благодаря мягкости своего характера и добродушию, он понравился тюремному начальству, которое относилось к нему весьма благосклонно. Впоследствии же он вновь принят был в университет и прекрасно его окончил» (Щетинин Б. А. Указ. соч. С. 544).

вернуться

198

Этот пост занимал граф П. А. Капнист.

вернуться

199

Непосредственным результатом событий в Московском университете явились студенческие волнения в Петербурге, Казани, Одессе и Харькове. В конце 1887 г. были временно закрыты помимо Московского еще четыре университета: Петербургский, Казанский, Новороссийский (Одесский) и Харьковский, а также Казанский ветеринарный и Харьковский технологический институты. Подробнее см.: Ткаченко П. С. Московское студенчество в общественно-политической жизни России второй половины XIX века. М., 1958. С. 160–172.

вернуться

200

Имеется в виду Татьянин день (12 января), по церковному календарю – День святой Татьяны (Татианы), считающейся небесной покровительницей Московского университета и вообще всех студентов и преподавателей вузов.

21
{"b":"815916","o":1}