Лишь потом, много лет спустя, уже став взрослой, я узнала, что существовала причина, по которой Макаровна опасалась затевать тяжбу с моей матерью. Дело в том, что родная сестра ее ближайшей подруги и собутыльницы, тетки Нюры, работала в районной управе и занимала там довольно солидный пост. Ее власти хватало на то, чтобы опекунский совет стойко отказывался рассматривать дело о лишении моих матери и отца родительских прав, хотя сигналы об их, мягко говоря, недостойном поведении поступали в управу регулярно.
Так я и существовала, и чем дальше, тем больше мне казалось, что окружающая меня убогая и серая повседневность – всего лишь сон, длительный, тяжкий и безрадостный, в то время как красивые, яркие ночные и есть моя настоящая жизнь.
2
Тот день я помню столь же отчетливо и ярко, как если бы он был лишь вчера и не прошло с тех пор без малого десять лет.
Накануне мне крупно не повезло: с утра до вечера лил противный ноябрьский дождь, улицы словно вымерли, и на них не было ни души.
Я без толку шаталась по лужам до самой кромешной тьмы и под конец вынуждена была вернуться домой несолоно хлебавши, дрожащая от страха и мокрая до нитки.
Дверь открыла мать. Моя бледная зареванная физиономия говорила сама за себя: мать моментально раскусила, что дело – табак. Лицо ее исказилось от ярости, и не успела я шевельнуться, как цепкие, железные пальцы ухватили мой локоть.
– Ах ты, тварь! Гадина паршивая! Снова пустая? Ну, говори же, говори, дура, я напрасно ждала все это время? Да?! Отвечай!! – Она с силой тряхнула меня за плечи, раз, другой, и еще, еще.
Я молчала, стискивая зубы, стараясь не всхлипывать – это разозлило бы мать еще больше, и она стала бы колотить меня головой о бетонную стену прихожей. Так уже бывало, и неоднократно.
– Тварь, тварь! – в исступлении повторяла мать. – Снова, вместо того чтобы делом заниматься, отсиживалась в подъезде?! Не вздумай врать, я тебя насквозь вижу, гадину шелудивую!
Она потащила меня в комнату. Я не сопротивлялась, чувствуя себя в самом деле страшно виноватой: материны упреки не были голословными. Я действительно в течение дня пару раз отыскивала подъезды, где еще не установили домофоны, и там отогревалась, присев на корточки перед радиатором.
Из соседней крошечной комнатушки выглянул отец. При виде встрепанной, багровой от гнева матери и меня, жалкой и трясущейся, красивое, правильное его лицо исказила гримаса страдания.
– Лида, – произнес он, с усилием шевеля губами, – не надо, оставь.
Но мать не слышала и не видела его. Она выволокла меня из коридора и швырнула на середину десятиметровой комнаты, служившей нам гостиной и столовой одновременно. При этом подол ее халата зацепился за гвоздь, торчащий из стола.
Угрожающе затрещала тонкая материя, звонким горохом посыпались на паркет круглые блестящие пуговицы. В прорехе белело голое тело.
– Убью, паскуда! – яростно крикнула мать, пнув стоящий на дороге стул. Тот сложился пополам, деревянное сиденье отделилось от ножек. Миг – и оно оказалось в руках у матери.
– Убью! – повторила она в исступлении, поднимая деревяшку над моей головой.
Я успела пригнуться, сиденье с размаху опустилось мне на спину, так, что в ней звучно хрустнуло. Сразу же перехватило дыхание, перед глазами поплыли зеленоватые круги.
Мать ударила снова, потом еще. Остатками бокового зрения я заметила отца: тот бледной тенью маячил возле двери, бормоча что-то невразумительное, и, по своему обыкновению, раскачивался из стороны в сторону.
Потом вдруг я перестала чувствовать боль. Голос матери, гремевший над самым моим ухом, стал тоньше, отдалился, а после и вовсе пропал. Мгновение я различала перед собой лишь темноту, густую, полную и как бы обволакивающую.
Затем сознание вернулось. Я ощутила резкий свет – в глаза мне била висящая под потолком лампочка без абажура. Я лежала на полу, скрючившись, прикрыв руками голову. Удары больше не сыпались на меня, однако мать находилась где-то рядом – я отчетливо чувствовала крепкий, душный запах, шедший от ее разгоряченного немытого тела.
Поблизости плачущий, дрожащий голос увещевал нараспев:
– Опомнись, Лидия! Побойся Бога! Угробишь ребенка, остановись, прошу тебя.
Это была Макаровна. Я слегка подняла голову и увидела ее – она стояла напротив матери, судорожно прижимая обе ладони к тощей груди. Лицо ее было мокрым от слез, губы тряслись.
Мать кинула на соседку беглый малоосмысленный взгляд и произнесла длинное грязное ругательство. Старуха вздрогнула и перекрестилась.
– Господь с тобой, Лидия. Посмотри, в кого ты превратилась – сущая ведьма. Все водка, будь она неладна.
– Заткни хлебало, – равнодушно и зло бросила мать и поудобней перехватила сиденье от стула.
– Беги, дочка, – пискнула Макаровна, протискивая свое худенькое, тщедушное тельце между мной и матерью. – Беги, Василисушка…
Она не договорила – деревяшка попала ей по плечу. Макаровна пошатнулась, но не двинулась с места, только широко хлебнула воздух перекошенным ртом.
В эту секунду я, сделав неслыханное усилие, вскочила на ноги и вылетела из комнаты. За спиной слышались крики и шум, но я не оборачивалась. Точно мышь в нору, нырнула в угловую комнатенку Макаровны и громко щелкнула задвижкой.
Я была уверена, что мать убьет старуху, так самоотверженно за меня заступившуюся. Вскоре за дверью стало тихо. Я стояла, прислонившись к стене, оклеенной темно-зелеными, в голубой цветочек, обоями, и обмирала от ужаса. В моем воображении Макаровна уже рисовалась лежащая в гробу со спокойным, умиротворенным лицом и свечкой в изголовье – такой я видела бабушку, отцову мать, на похоронах в прошлом году.
Вдруг в коридоре послышались шаги, и ласковый голос произнес в замочную скважину:
– Открывай, дочка, это я.
На всякий случай я помедлила. Меня терзало подозрение, что Макаровна вернулась не по доброй воле, за ее спиной стоит неумолимая, грозная мать, она только и ждет, когда я выйду из своего укрытия.
– Василиса! – снова окликнула старуха. – Чего ты там? Живая? – В ее голосе слышалась тревога.
– Живая, – выдохнула я в дверную щелку. – А… ты одна?
– Одна, одна, – мягко проговорила Макаровна, – не бойся, пусти меня.
Я отодвинула щеколду. Старуха стояла передо мной и силилась улыбнуться. Получалось это у нее с трудом – правая щека и глаз Макаровны распухли и были ярко-багрового цвета.
Я поискала глазами у нее за спиной. Старуха поймала мой взгляд и утешительно произнесла:
– Говорю же, не бойся. Спит она. Была у меня заначка, так я ей того… снесла, чтоб, значит, утихомирилась. Чего ж… не пропадать же тебе, девонька. – Она протянула корявую старческую руку и погладила мои волосы.
Тут только я поняла, что старуха, пытаясь образумить мать, не просто прижимала руки к груди, а прятала за пазухой вожделенную поллитровку.
Макаровна зашла в комнату, и мы на всякий случай заперлись вновь. Старуха хотела было накормить меня холодной вареной картошкой, оставшейся у нее с ужина, но я не могла есть. Голова моя клонилась, в глазах, как давеча, плавала муторная зелень.
Ко всему прочему начался отвратительный, выматывающий душу озноб. Макаровна потрогала мой лоб, покачала головой и, ни слова не говоря, принялась вытаскивать из-за шкафа потрепанную раскладушку.
Через полчаса я уже лежала на боку, поджав под себя ноги, укрытая теплым цветастым стеганым одеялом, но все равно было холодно. Тупо ныла спина, будто туда засунули гвоздь, в ушах мерно и громко звенело.
В углу Макаровна, так и не решившись выйти на кухню, кипятила на плитке чайник.
Всю ночь я пробыла в полубреду, постоянно вскидываясь на раскладушке, вскрикивая и пытаясь сбросить у себя со лба прохладную ладонь Макаровны.
Утром в дверь постучали.
– Эй, Васька, выходи!
Услышав голос матери, я сжалась в комок и притаилась под одеялом. Мне хотелось стать невидимой или вообще исчезнуть. Я скороговоркой произнесла про себя молитву, которой выучила меня набожная Макаровна, но та не помогла: мое тело по-прежнему оставалось на раскладушке, и я отчетливо видела свои тощие руки и ноги, спрятанные под одеялом.