Из дневника Лени Фастова
Всем абитуриентам Парнаса хорошо знаком трепет, с которым начинающие берут белый конверт со штемпелем редакции. Открывают его обычно небрежным движением, но это чисто внешнее, обманчивое безразличие. Лучше всего состояние конвертодержателя определить по пульсу — 140 ударов в минуту.
Обнюхиваю конверт со всех сторон и решительно вспарываю ему живот. Из нутра вываливается листок. Первая половина таких писем обычно настраивает нас на оптимистический лад, но как раз это обстоятельство и настораживает: смеется тот, кто не плачет последним. Я, слава богу, хорошо усвоил эту аксиому, ибо уже получил несколько подобных посланий, и поэтому не читаю вступительные строки, а сразу начинаю с конца, где это, ага: «...к сожалению, не может быть опубликован». Теперь можно спокойно прочитать и начало, там, по словам сотрудника редакции, «есть довольно оригинальный подход к решению темы» и даже «сочный язык», однако этого недостаточно для публикации, так как «сюжет уже встречался» (где именно, не указывается) и вообще «все это получилось несмешно». Памятуя слова поэта, что «графоманы — это гении без талантов», я стараюсь не падать духом: быть гением, хотя и без таланта, уже немало.
В дверях стоит Алишер.
— Знаешь, — говорит он, — я случайно присутствовал при совершении таинства: в процессе чтения твое лицо вытянулось, и ты стал до жути похож на одного очень известного писателя, фамилию которого я никак не могу вспомнить.
Я осаждаю[2] Алишера и читаю ему отвергнутый юмористический рассказ. Он хохочет до упаду.
— Разве смешно? — удивляюсь я.
— Да.
— А почему редактору не смешно?
— Чудак, это и смешно.
— Как? А остальное... А весь рассказ?
— Остальное смешно лишь постольку, поскольку заставило редактора прийти к мысли, что рассказ не смешной.
— Но все-таки он смешной?
— Еще бы, особенно если дать в качестве эпиграфа ответ, полученный тобой из редакции. И вообще, не отчаивайся, — успокаивает Алишер. — У пишущей братии гораздо больше уходит времени на проталкивание своих произведений, чем на их написание... Я, разумеется, говорю о начинающих, а не об известных. Впрочем, известным писателем сейчас стать совершенно невозможно. Подсчитано, что даже, читая в течение 50 лет по 12 часов в день, человек прочтет всего 20 тысяч книг — меньше половины фонда обычной районной библиотеки. А где гарантия, что твоя книга не находится в другой половине, которую он так и не успел прочесть.
Мы долго молчим, думая каждый о своем.
— Ты красиво лажанул Виктора в «Снежке», — говорит он, — но согласиться с тобой не могу. Алкоголь — это не средство наслаждения.
Алишер садится на своего конька. Еще первокурсником он принял участие в проводимом кафедрой философии социологическом исследовании, связанном в том числе и с изучением истоков алкоголизма. Целую неделю он пропадал в наркологической клинике, интервьюировал постояльцев медвытрезвителя. У Алишера появились подозрительные знакомые, один из них, Костя Матюгин, написал безграмотное и нелепое заявление на имя начальника милиции: «После выпитого мною алкаголя я впал в литаргический сон и за дальнейшие свои действия ответственности не нису».
Все это я вспомнил сейчас, но упоминание о Викторе почему-то меня разозлило, и я прервал Алишера:
— Ты знаешь, я не ханжа. Но мне омерзительны пьяницы. Пьяница — скот, недочеловек, позор общества, его смердящий нарост. Мне иногда становится страшно: метастазы алкоголизма порой проникают в самую суть жизни, и тогда жизнь становится последним кругом данного[3] ада. Чего мы ждем с нашей гуманностью, все чаще переходящей во всепрощение? Что пьяницы выродятся? Станут хорошо работать? Бросят пить? Хулиганить? Перестанут давать неполноценное потомство? У-то-пи-я!
— У тебя есть программа действий? — заинтересовался будущий социолог.
— Изволь. Нужны жесткие меры изоляции деградирующих в пьянстве элементов от общества. Зараза не должна расползаться. Человеку должно быть запрещено законом становиться идолопоклонником Бахуса: пьянство — правовая, а не только моральная категория!
— Знаешь, довольно неплохо у тебя получилось, — говорит Алишер. — Я готов подписаться под всем, что ты сказал. Но почему же появляются пьяницы? Среди них, заметь, немало неглупых людей. Они не могут не видеть, в какую пропасть их тащит алкоголь. И все равно пьют! Где же сила интеллекта? Почему у них не срабатывает, наконец, инстинкт самосохранения?..
Николай ценил в людях обязательность и пунктуальность. Он любил говорить, что необязательность одного человека приводит в силу диалектической взаимосвязи к необязательности других людей и тогда уже ни о каком порядке речи быть не может. Более того, он считал, что необязательные люди более склонны к правонарушениям, ибо в определенный момент начинают считать, что требование закона не обязательно для них. Вот, почему, когда кто-либо из вызванных Сосниным не являлся вовремя, это сразу приводило его в плохое расположение духа.
— Я вас просил, — раздраженно выговаривал Соснин в телефонную трубку, — к четырнадцати часам обеспечить явку вашего сотрудника Крюкова. Сейчас, — он посмотрел на часы, — четырнадцать тридцать пять, но его нет.
— Ой, я передала, не знаю, почему он не пришел. Я через завотделом передала, — оправдывался девичий голосок. — Я сейчас узнаю... Вы подождете?
— Разумеется.
Прошло несколько минут.
— Вы знаете, оказывается, он второй день не выходит на работу. Видимо, заболел.
— Что значит «видимо»?
— Раз не пришел, значит, заболел.
— Что же, его никто не навещал?
— А у нас этим страхделегат занимается, она сейчас в отпуске.
— Ладно, дайте адрес Крюкова.
«Придется к нему вместо страхделегата сходить», — подумал он.
Записав адрес, Николай решил, что навестит Крюкова завтра с утра, но, когда вошел Туйчиев и рассказал ему о беседе с Аванесовой, Николай загорелся.
— Знаешь, я, пожалуй, сейчас к нему съезжу. Больно уж любопытные вещи ты о нем рассказываешь.
— Не я, а Аванесова, — уточнил Туйчиев.
— Все равно, ждать нечего. Время почему-то никогда не было нашим союзником. Постоянно приходится играть на опережение.
— Давай, давай. Езжай, все равно тебя не остановишь. Но если он плохо себя чувствует, то не терзай человека. Пусть сначала поправится.
Крюков жил недалеко от центра в старом доме. Собственно, дома в точном смысле и не существовало, а был двор, в котором находилась масса квартир. Вход в каждую из них огорожен заборчиком, и непременной принадлежностью являлся хоть кустик зелени, неизвестно каким чудом произраставший среди кирпичных дорожек и асфальта.
По опыту Николай знал: в таких дворах искать нужную квартиру по номеру — занятие малоперспективное, поэтому сразу позвонил в ближайшую дверь. Ему повезло: он попал на соседку Крюкова, старушку лет семидесяти, но очень бодрую и словоохотливую.
— Здравствуйте, — обратился к ней Соснин, — не подскажете, где Крюков Владимир Григорьевич проживает?
— Да здесь и проживает, — старушка махнула рукой в сторону соседнего палисадника, но, когда Николай поблагодарил и направился к выходу, она его остановила: — Только дома нет его. А вы кем ему будете, может, что передать?
— Я с работы его, мамаша.
— Что, и на работе Володи нет? — удивилась старушка. — Он ведь дома не ночевал, — пояснила она, увидев недоумение Соснина.
Николай понял, что дальше скрывать истинную цель своего визита не имеет смысла.
— Не с работы я, мамаша, а из уголовного розыска, из милиции, в общем.
При этих словах старушка всплеснула руками и даже присела от удивления.
— Что же с ним сделали, с Владимиром Григорьевичем?
— Да ничего с ним не случилось, — успокоил ее Соснин. — Просто поговорить мне с ним надо. Так вы говорите, дома не ночевал?