Думаю, мне хотелось не столько стать похожей на французов, сколько перестать быть похожей на себя. Я была в том возрасте, когда пытаются понять, как жить, и расшифровать знаки, которые посылает тебе взрослый мир. В телепередаче говорилось не только о том, какой была Саган, но и о том, насколько она отличалась от интервьюера. Клайв Джеймс – невероятно умный и прекрасный человек. Он построил телевизионную карьеру на анализе культуры, любви к литературе и умении ценить радости жизни. В том выпуске он дышит воздухом Парижа, и становится ясно, что он встретил достойного соперника: это место даже лучше него самого. Клайв воплощает в себе все то, что каждый, кто не родился французом, но хочет им быть, думает о французах. Ему радостно быть в Париже в компании Саган. Но при этом ему тяжело… Он хочет говорить по-французски, хочет быть французом, но больше всего, как он сам признает, ему хочется, чтобы рядом с ним оказалась француженка. Но все же ничего из этого у него не получается, и его «поглощает печаль несбыточного». Увидев это в шестнадцать, когда у меня за плечами уже было несколько лет уроков французского языка, я вздохнула и дала себе клятву на всю жизнь: к черту печаль несбыточного! Должен быть другой способ жить. Пусть мне покажут его французские писатели.
На этих страницах я исследую свое чувство – нечто трудноуловимое, что я искала с тех пор, как увидела на экране телевизора эту женщину, которая неслась на машине, будто ненормальная, выставив руку с сигаретой в окно и сердито хмурясь из-под слишком длинной, небрежно растрепанной челки. (Возможно, именно эта челка и не позволила ей разглядеть мужчину с портфелем. Челка и общее безразличие к безопасности пешеходов.) Французы придумали все нужные слова для этого чувства. Un certain je-ne-sais-quoi. Нечто совершенно неопределенное. La joie de vivre. Радость жизни. Le bien-être звучит гораздо сексуальнее и интереснее, чем сладкоречивое, приторное, вязкое «благополучие». Это готовность хватать жизнь за глотку и плевать на мнение окружающих. Не в этом ли истинное счастье, не в этой ли «французскости»? Свободе делать что захочется? Раскрепощенности? Что же это за отношение к жизни, которое кажется таким заманчивым и особенно французским? Это все равно что показать средний палец всем авторитетам, понять, чего ты хочешь, познать себя и добраться в нужное место в минуту спешки. Брать от жизни все, не позволяя ей тебя сломить. Нас манит французский смысл жизни. Даже слово «счастье» на французском вызывает улыбку: le bonheur. Дословно – «хороший час». Ведь только это нам и нужно, правда? Один хороший час. Потом другой.
Когда я росла в маленьком городке в английской глубинке в исключительно английской среде, меня весьма привлекал такой образ мыслей. Я определенно не находила его в своем окружении. В отроческие годы я постепенно накапливала свидетельства того, что во Франции люди живут иначе. Это меня вдохновляло и давало надежду на будущее. В мире были другие места, где люди творили что хотели, а окружающие не только позволяли им это, но и одобряли их поступки! Там питались улитками и лягушачьими лапками. За завтраком пили горячий шоколад из огромных чашек. Там макали хлеб в напитки. В моем детстве в сельской Англии о таком «континентальном» поведении не было и речи. Ах да, в то время в Великобритании Францию и остальную Европу еще называли «континентом». Все смелое, веселое, не в полной мере британское имело «континентальный привкус». Я начала смотреть на жизнь в Англии глазами французов. Мы слишком долго варили овощи, превращая их в кашу. В детское питание. В пищу для человека, у которого выпали все зубы. Мы наливали в чай столько молока, что почти одно молоко и пили. Мы покупали хлеб, в котором было так много искусственных ингредиентов, что он не портился: его можно было есть и дня через три после покупки. Такой подход к хлебу возбуждает особенные подозрения у французов. В итоге соотечественники стали казаться мне варварами.
И этот тип варварства был сродни тюрьме. Дома, в Англии, мне приходилось соответствовать ожиданиям и быть человеком определенного сорта: не слишком восторженным, не слишком шумным, не слишком страстным, сдержанно циничным по отношению ко всему вокруг. «Французскость» давала надежду сбежать и воплощала в себе волнующие меня вещи: скорость, энергию, накал – все, что было сродни поездке по центру Парижа на раздолбанном «ситроене» со скоростью 140 километров в час. Безусловно, в этом я видела и элемент феминизма. В среде, где я росла, такое безрассудство не одобрялось вообще, но женщин, в частности, и вовсе сочли бы ненормальными, если бы они рискнули последовать примеру Саган. Ее стиль жизни был радикальным, мятежным и волнующим.
Когда подростком я впервые осознанно приехала во Францию, то пыталась использовать свой школьный французский, чтобы вписаться в окружение. Я начала узнавать вещи, не изучавшиеся в школе, применяя метод, который теперь называю «ситуационным». Большинство людей учат иностранный язык именно с помощью ситуационного обучения. Оно позволяет с грехом пополам перебиваться имеющимися знаниями. Человек не воздерживается от разговора только потому, что не знает правильных слов. Он наблюдает за происходящим и повторяет то, что носители языка говорят в различных ситуациях. Когда мне было двенадцать, я впервые поехала учиться по обмену в город Анже в долине Луары и две недели прожила во французской семье. Тогда я совсем плохо говорила по-французски и могла лишь рассказывать, что случилось в прошлом, добавляя слово «вчера» к коротким предложениям: «Вчера я иду в кино», «Вчера я ем pain au chocolat»[3], – но все равно была решительно настроена вписаться в общество, пусть для этого мне и приходилось изъясняться по-дурацки. Отчасти дело было в эскапизме и новизне. Я это понимаю. Но еще я радовалась способности общаться и наводить мосты неожиданным образом. И если ты готов выставлять себя дураком (а я этого совершенно не боялась), то можешь смешить людей. «Вчера я иду в кино. Вчера мне нравится фильм. Сегодня мне фильм не нравится. C’est la vie». Да, я была Фрейзером Крейном[4] в облике двенадцатилетней девочки. Мне часто становилось досадно, что французский прогрессировал очень медленно, и я все гадала, через сколько же лет смогу говорить на нем бегло (ответ: понадобилось семь или восемь). Но при этом я чувствовала, что выучить его возможно, и испытывала воодушевление.
Именно это и было для меня сутью французского: мне нужно было запомнить, как говорить на другом языке, и хотелось найти для этого такие способы, которые не имели бы ничего общего с зубрежкой, а были бы дурацкими и веселыми. Французский входил в безумную, настоящую, эксцентричную часть моего мозга. Мне нравилось напоминать себе, что на французском нужно говорить «Я мою себе руки» («Je me lave les mains»), а не просто «Я мою руки». Почему-то такие мелочи доставляли удовольствие, и мне невероятно нравилось узнавать две вещи разом: а) бессмысленный и странный способ сказать что-нибудь на английском так, как никто никогда не говорит («До пересвидания!»), и б) настоящий способ сказать то же самое по-французски («Au revoir!»). Сложно поверить, что человек не меняется как личность, если говорит не такие прозаичные и скучные вещи, как «Мне надо умыться», а что-то вроде: «Необходимо, чтобы я помыл себе руки» («Il faut que je me lave les mains»).
Прилежное освоение французского языка поглотило мою юность, и хотелось насколько возможно ускорить процесс. Дважды в год я гостила в семье своей подруги по переписке, а сама она раз в год навещала меня в Англии. Это был весьма неравный «обмен»: через некоторое время она бросила попытки выучить английский, ведь я была невероятно настойчива и говорила с ней только по-французски. Если это представляет меня в дурном свете, учтите, что она не проявляла особой настойчивости в ответ. Между визитами я смотрела с субтитрами французскую мыльную оперу Chateauvallon («Шатоваллон»), которую показывали на британском телевидении: в основном в ней рассказывалось о женатых людях, которые занимались сексом с теми, с кем не стоило. А послушав неразборчивый поток сознания, который лился с французских радиоволн, я поняла, что далеко на школьной практике не уеду. Я пыталась ловить французские станции на собственном радиоприемнике, приобретенном специально для этой цели, и, когда сигнал был достаточно чистым, записывала прямые эфиры французского радио на кассеты, а потом прослушивала их, чтобы самостоятельно практиковаться в восприятии языка на слух. Чтобы совершенствовать письменную французскую речь, я обзаводилась все новыми франкоговорящими друзьями по переписке. Кроме той подруги, к которой я уже ездила в гости, появились многие другие: от Лоренс из Бельгии, присылавшей мне вырезанные из журналов снимки поп-звезды Жан-Жака Гольдмана, до наполовину француженки, наполовину вьетнамки Пату из Нормандии – она присылала мне фотографии своего кота. По сути, я была ходячей энциклопедией «французскости» и глотала все круассановые крохи культуры и языка, которые мне удавалось найти.