Ишмаэль перевел дух. Сказанное братом было почти непонятно, но душа его взволновалась. Все вместе – его собственная старческая дряхлость, бездыханный покой отцовского тела, постаревший и умный брат – обрушилось на него и придавило к земле. Ишмаэль знаком поманил раба, тот принес ему скамеечку, и Ишмаэль грузно опустился на нее, поставил посох между колен.
– Отца, – выдавил он из себя, и вдруг разрыдался, – не стало, нету папы, нету больше папы… Скажи, Ицхак, он не мучился перед тем, как душа его ушла к Богу?
– Нет, брат, – грустно прошептал Ицхак, – папа ушел во сне. Утром нашли его лежащим на ложе, руки сложены на груди, лицо обращено вверх, а губы его улыбались, он сейчас там, с мамой, и с твоей мамой, ему хорошо там. Ты не плачь, брат. Будь сильным. Жизнь наша как день один, а потом уходим мы в вечный дом свой, и плакальщицы сидят у шатра. Там, куда уходят души, мы встретимся, снова встретимся и не разлучимся более никогда. Ты помнишь мост у пограничной крепости Египта? Перейди через него – и ты уже там, вот так и жизнь наша с тобой. Только перейти, перейти мост. Не плачь, брат мой. Ты всегда был хорошим братом и сыном. Отец вспоминал тебя часто, как мы с тобой в детстве играли в догонялки, помнишь?
– Помню, – улыбнулся старческими пухлыми губами Ишмаэль, – я тебя всегда ловил, ты был младше и бегал медленно.
– Точно, – рассмеялся Ицхак, – ловил. Идем, положим отца возле мамы. Там уже все готово, я распорядился специально вытесать каменную плиту на папину могилу. Пусть лежит спокойно, а мы с тобой будем приходить к нему и говорить с ним.
И они шли за носилками, запряженными двумя быками, и процессия плакальщиц шла за ними, и положили Авраама рядом с Саррой, вновь легли они рядом, любящие и любимые, не расставшиеся после смерти своей, на веки веков, пока вращает рука Господа исполинское колесо Вселенной, созданной Им всего за шесть дней.
После похорон отца Ицхак понял. Понял остро и сильно, он старший в роду, отец племени. Он сам стареет, а сыновей у него нет. И взмолился он Господу, и вошел в эту ночь к Ривке, и любил ее всю ночь напролет, а за тонкими стенами шатра первый осенний ветер, холодный и пронизывающий, нес грузные тучи от моря, завывая и бросая пригоршни песка. И Ривка была счастлива в эту ночь, и вот, вскоре ощутила она, как новая жизнь толкается под сердцем, и поняла, что носит в себе не одного, а двоих сразу. И дети не давали ей покоя, толкая друг-друга ножками и ручками, так, что живот ходил ходуном. Ицхак любил в такие моменты класть ладонь на чрево Ривки и ощущать легонькие, но поразительно частые удары.
В ту ночь Ривка спала с трудом. Дети особо разошлись в животе ее, казалось, что еще немного, они выскочат наружу, пробив тонкую плоть. Сон пропал совсем, жаркий пот заливал лицо, было тяжело дышать. Ривка посмотрела на безмятежно спящего Ицхака, думала разбудить его, но потом отбросила эту мысль, медленно и тяжко поднялась с ложа, откинула полог шатра и вышла наружу. Ночь, звездная и черная кнаанская ночь стояла над станом. Луна заливала окрестности бледным светом, ветер, поднявшийся было к вечеру, стих. Ривка, легко ступая босыми ногами и внимательно вглядываясь в землю, нет ли где скорпиона, или ядовитой многоножки, каких много в пустыне, пошла по направлению к загону для овец. Овцы спали, подергивая ушами во сне и изредка блея. Им снился их овечий, простой и бессмысленный сон. Теплое дыханье овец почему-то не успокоило Ривку, живот ее болел и ныл, а дети в нем разыгрались не на шутку. Она посмотрела на небо, и произнесла вслух:
– Дети толкаются в утробе моей… нет сил у меня. Зачем мне носить их, видно, не суждено быть добру от них… зачем живу я тогда?
И вдруг она услышала голос. Он говорил ниоткуда, но был везде. Ветер неожиданно подул ей в лицо, обдав ее запахом весенних цветов и соленым ароматом моря…
– Два народа в чреве твоем, Ривка. И враждовать будут они, и воевать, и разойдутся дороги их, но старший будет служить младшему.
Ривка коротко вскрикнула, неожиданно мир закружился вокруг нее, как огромный волчок… Она упала на колени, понимая, что Голос принадлежит Ему, Господу, царю Вселенной, а потом ей стало дурно, и свет луны померк вокруг.
Наутро ее нашли пастухи, она спала у ограды овечьего загона. Разбудили осторожно, почтительно спросили, что случилось с госпожой.
Ривка не ответила, только слабо улыбнулась, встала. Пошла в шатер, откуда уже бежал ей навстречу Ицхак.
Если я скажу ему, – думала Ривка, – если я скажу ему про то, что сказал мне Господь, он же такой чувствительный, мягкий, волноваться начнет, когда он волнуется, у него пот на лбу выступает и руки начинают дрожать. Ицхак, бедный, такой слабый, такой нерешительный, и седеть рано начал, уже бородка седая, и виски поседели, а волосы редеют, и лоб у него высокий такой, а он все хмурится, когда думает, а думает он все время, только не может ни на что решиться. Все думает себе, каждое маленькое событие обдумывает, теряется, не видит конца и не знает, что предпринять. Да для него шерсть продать… вот позавчера приходили купцы из Шхема, и хорошую цену давали, и из уважения к его покойному батюшке готовы были еще уступить, так не продал бы, если бы не я. Вот отец его – тот был мужчина могучий, старый такой, а как посмотрел на меня, у меня дыхание прервалось… как смотрел… и Сарру, свекровь мою покойную, любил, говорят, до самой смерти ее входил к ней каждую ночь, если у ней не было обыкновенного нашего женского, когда кровью истекаешь, как овца, которую режут, и сил ни на что нет, а мой-то… ему всю ночь сидеть и думать, но я люблю его за это, он такой теплый, и, бывает, обнимет меня вот так, Ривка, дорогая, как хорошо, что ты у меня есть… ведь любит… мало кто так любит жену свою так, сколько мужчин ходит к блудницам, тут у каждого в любом городе женщина, а Ицхак не такой… но как я ему скажу про то, что у меня два народа во чреве, и дерутся уже сейчас, и младший победит старшего, а ведь старший первородный, ах, что делать-то, ведь воли мужа не нарушишь. Да что это я, пусть родятся сперва, пусть родятся… больно это, двух рожать, ну да я женщина крепкая, бедра у меня широкие, рожу, как корова телят рожает, ничего, раз Господь говорил, что они родятся, так нечего мне беспокоиться, рожу как-нибудь, а там поглядим, какие они будут, я их назову так, как на ум придет, когда они из меня выскочат, глядишь, и имя будет хорошее, и сыновья мои станут богатырями, и мне на старости помогут.
Так думала Ривка, и молчала, молчала, когда необычно нетерпеливый Ицхак расспрашивал ее, волновался, заламывал руки, никак не мог понять, что же случилось с ней этой ночью, он просил ее во имя Господа рассказать, что открылось ей, когда она потеряла сознание у овечьего загона, но Ривка была непреклонна. Она успокоила мужа, гладя его по редеющим волосам, прижала голову его к груди, и положила руку его на живот, а он ощутил сонное толкание малышей в утробе жены, и успокоился.
Лето пришло в Кнаан, и пришло время детям явиться на свет. Вечером Ривка ощутила, неожиданно, что льется по ее бедрам теплая жидкость, и живот ее начал волноваться и дергаться, тяжелой болью отдавались толчки во всем теле, она не могла стоять. Прибежали служанки, запричитали радостно, смеясь, не стесняясь госпожи, а та вцепилась в края ковра, на котором лежала в шатре, до боли в пальцах судорожно стискивала его, только бы не кричать, но вскоре боль стала нестерпимой, словно ножом режут. Ривка вопила в голос, пока повитухи раздвинули и держали ноги ее, звала мать, отца, мужа, а потом только одно имя шептали губы ее: «Господи, Господи Всевышний», а служанки молились, сидя у нее в головах и вытирая ей лицо мягкими тканями, смоченными в ароматной воде. Ицхак, не в силах успокоиться, быстрыми шагами ходил у входа в шатер, прислушивался к крикам жены, кусал руки, чтобы не закричать вместе с ней, а потом Ривка стала уже не кричать, а реветь, хрипло, на губах у нее выступила кровь, глаза закатились, и в этот момент первый слабенький детский писк, почти неслышный за завесами шатра, огласил горячий сухой воздух, младенец, фиолетовый от напряжения, выпал из окровавленной матери, пища в голос, младенец, волосатый как плащ, который пастухи одевают зимою, а его ножку держала рука второго, за пяточку, крепко, не разжимая малюсеньких пальчиков, брат его, близнец, столь непохожий на него, розовый и мягкий, упорный и деловитый, он тоже закричал сразу, и малюсенькая ручка не разжималась, и повитухе едва удалось разжать пальчики и освободить ножку первенца от хватки брата.