* * *
Однако дружба – часть любви.
В один прекрасный день, когда безошибочный вкус Хару в отношении «западников» уже не нуждался в доказательствах, Кейсукэ сказал ему:
– Для меня всё – жизнь, искусство, душа, женщина – нарисовано одной тушью.
– Какой тушью? – спросил Хару.
– Японией, – ответил Кейсукэ. – У меня и в мыслях быть не может прикоснуться к иностранке.
У Хару это в голове не укладывалось, хотя он понимал любовь Кейсукэ к жене, да и, по правде говоря, кто бы не понял? Саэ Сибата была всем, чего только может пожелать сердце. Встреча с ней действовала как удар копья. Больно не было, но возникало ощущение, что перед вами очень медленно разворачивается какое-то несказанное действо. Какое именно? Непонятно, как, впрочем, и все остальное, – никто не мог бы сказать, была ли она красивой, маленькой, живой или серьезной. Бледной, это да. А помимо этого, в памяти оставалось лишь ощущение яркого присутствия, которое возникло на вашем пути. Но вот однажды в ноябрьский вечер 1975 года землетрясение обрушило дерево, когда Саэ и маленькая Йоко ехали по прибрежной дороге недалеко от Касэды, где жила мать Саэ и бабушка Йоко. Легкое землетрясение – и все кончено. Дерево падает на машину, и бесконечность гаснет.
– Это только начало, – сказал Кейсукэ Хару.
– Нет никаких причин, чтобы это продолжилось, – попытался успокоить его Хару.
– Кончай вешать мне лапшу на уши, – сказал Кейсукэ.
– Ладно, – ответил Хару.
Десять лет спустя, четырнадцатого февраля 1985 года, когда умер Таро, старший сын Кейсукэ, Хару стоял рядом с гончаром, не расточая бесполезных слов, и так же двадцать шесть лет спустя, одиннадцатого марта 2011 года, когда пришел черед Нобу, младшего.
– А вот я не могу умереть, – сказал Кейсукэ, когда погиб первый сын. – Это называется «судьба», – уточнил он, беря чашечку с саке, которую протянул ему Хару.
– Откуда ты знаешь? – спросил Хару.
– Звезды, – сказал Кейсукэ. – Надо только уметь слушать. Но ты ведь не умеешь слушать, люди с гор полные придурки.
В действительности Хару Уэно был прежде всего жестким, какими иногда бывают горцы. Не прошло и десяти лет, как он преуспел сверх всех ожиданий. От своих первых шагов он сохранил манеру арендовать самые странные места и там демонстрировать новые произведения. Единственным, что он приобрел в собственность, был склад для хранения работ. В остальном все переменилось: он стал богат, влиятелен, его художников носили на руках. Тому имелась масса причин, одной из которых была образовавшаяся брешь, в которую он сумел прорваться, но не последним делом оказался и тот факт, что он не только с умом отыскивал новых подопечных, но и с тем же сочетанием искренности и расчета подбирал покупателей. Трудно представить себе, до какой степени это разжигало страсти: мало было просто купить произведение искусства, хотелось стать клиентом Хару Уэно. Поначалу он священнодействовал в одиночку, хотя Кейсукэ часто крутился неподалеку, когда Хару заключал сделки. В наличии всегда имелось саке, и пили до позднего вечера, пока Хару не вез всех куда-нибудь ужинать. Когда остальные валились под стол, они с Кейсукэ возвращались пешком под луной. В такие глубокие часы они говорили о главном.
– Почему ты пьешь? – спросил Хару еще до смерти жены друга.
– Потому что я знаю судьбу, – ответил Кейсукэ.
И когда умерли Саэ и маленькая Йоко, он сказал другу:
– Я же тебя предупреждал.
В другой раз Хару спросил:
– Что для тебя ценнее – незримое или прекрасное?
Кейсукэ не появлялся несколько дней, а потом принес Хару самую чудесную картину, какую когда-либо кто-либо написал. Иногда они просто любовались звездами, покуривая и беседуя об искусстве. В другие ночи Кейсукэ рассказывал истории, где смешивались классическая литература и его личный фольклор. Наконец, каждый возвращался к себе, в дома, расположенные метрах в двухстах друг от друга, на брегах Камо.
Камо… метрономом жизни Хару была еженедельная прогулка в Синнё-до, но якорь он бросил на берегу реки, протекавшей через Киото с севера на юг, разделяя город на две части. Все коренные горожане знают: именно ее берега, песчаные тропы, дикие травы и цапли задают пульс древнего города.
– Дай мне воду и гору, – говорил Кейсукэ, – и я слеплю тебе мир, долину, где вьется неуловимое.
Хару купил старое полуразвалившееся строение, которое, повернувшись спиной к западу, разлеглось вдоль реки и смотрело на восточные горы. Он еще не завершил архитектурное образование, но, видит бог, уж нарисовать дом он мог. Вместо дряхлой хибары он возвел чудо из дерева и стекла. Снаружи дом выходил на воду и горы. Внутри он распахивался крошечным садам. В центре главной комнаты в стеклянном стакане, открытом небу, жил молодой клен. Хару использовал мало мебели, но очень обдуманно; он привез сюда несколько произведений искусства. Свою спальню он оставил совершенно пустой – единственным исключением стали футон[5] и картина Кейсукэ. По утрам он пил чай и смотрел, как вдоль берегов среди кленов и вишен мелькают бегуны. По вечерам он работал один в своем кабинете, угловые окна которого выходили на восточные и северные горы. И наконец, он укладывался спать, прожив еще один день в долине неуловимого. Однако половину времени он проводил не один: на купленном складе он устраивал приемы, где пили и танцевали между упаковочными ящиками, а у себя дома – дружеские посиделки, где пили и беседовали у стеклянной клетки с кленом. Люди бывали и у Томоо, где неизменно встречали Хару, как и у Хару – Томоо, где у того имелись свои персональные палочки для еды. И в любом случае и там и там присутствовал Кейсукэ.
Наступает двадцатое января 1979 года, и, конечно же, Кейсукэ на месте. Саэ и Йоко уже в ином мире, но Таро и Нобу, два его сына, пока еще среди живых. Вместе с ними в своем недавно распахнувшем двери доме на берегу Камо Хару празднует тридцатилетие. Как обычно, присутствуют завсегдатаи, незнакомцы и много женщин. Саке льется рекой, витает легкий смех, время похоже на пальмовые ветви, ласкаемые бризом. Снаружи идет снег, и каменный фонарь в клетке клена покрыт белоснежными вороньими крыльями. Вместе с Томоо входит женщина, Хару видит ее спину, рыжие волосы, собранные в пышный пучок, зеленое платье, бриллианты в ушах. Она разговаривает с Томоо, смотрит на дерево, поворачивается, и ему открывается ее лицо. Внезапно, без всякого предупреждения, как иногда падает туман, с легкостью покончено.
* * *
– Веер не может развеять туман, – говорит Кейсукэ молодому скульптору, не глядя на того, потому что смотрит только на Хару.
Он замолкает, и через несколько секунд недоумевающий молодой скульптор сбегает, пробормотав невнятные извинения, но Кейсукэ, поглощенный зрелищем занимающегося пожара, не обращает на него никакого внимания. Он умеет читать звезды, и пожары ему тоже знакомы – а в этой женщине, без сомнения, гнездится один из них. Он не боится за Хару – пока еще нет, – он боится за нее. Никогда прежде он не встречал человеческого существа, в котором бы чувствовалось подобное не-присутствие.
– Это Мод, она француженка, – говорит Томоо, и Кейсукэ думает: «Туман».
Рядом стоит Хару, и Кейсукэ думает: «Веер». Он перехватывает взгляд зеленых глаз француженки, изящно обведенных темными полукружьями. Она говорит что-то по-английски, Хару со смехом отпускает в ответ какое-то короткое замечание.
– Я не говорю по-английски, – отвечает Кейсукэ по-японски.
Она делает небрежный жест, что может означать как «это не страшно», так и «кому какое дело». У всех возникает ощущение, что пространство – а может, и время – искривляется, потом все вроде бы приходит в норму, и Кейсукэ знает, что женщина проведет эту ночь у Хару. Сегодня вечером в комнате присутствует немало женщин, которые были или остаются его любовницами. Он самый обаятельный из мужчин и лучший из друзей, для которого любовь лишь ответвление дружбы, а семья… «Семья – слишком низкая ветвь, недолго и макушкой стукнуться, я предпочитаю ветви повыше», – обычно заявлял он, но до того, как погибли Саэ и Йоко. На похоронах, раз уж дружба – часть любви, он говорит: