— Душечка! Все, что на ней было, не стоило и десяти фунтов — даже вместе с кружевом.
Мысль о том, что и вдова барона может еле сводить концы с концами, была не лишена приятности и отчасти примирила нас с тем, что ее супруг никогда не заседал в палате лордов: ведь когда мы впервые услышали об этом, нами овладело такое чувство, будто у нас обманом выманили наше уважение — вроде бы лорд и все-таки не лорд.
Вначале мы все хранили почти нерушимое молчание. Мы размышляли, какую тему избрать, какая беседа будет достаточно возвышенна, чтобы оказаться достойной внимания ее милости. Недавно подорожал сахар, а так как приближалась пора варки варенья, эта новость волновала все наши хозяйственные сердца и стала бы естественным предметом разговора, если бы рядом не было леди Гленмайр. Но мы не были уверены, ест ли титулованная знать варенье, и тем более — осведомлена ли эта знать о том, как оно варится. Наконец, мисс Пул, наделенная немалым мужеством и savoir faire,[108] обратилась к леди Гленмайр, которая, по-видимому, тоже не знала, как прервать затянувшееся молчание, со следующим вопросом.
— Давно ли ваша милость изволили быть при дворе? — осведомилась она и обвела нас немного смущенным, но торжествующим взглядом, словно говоря: «Видите, как тонко я выбрала тему, подобающую рангу этой приезжей».
— Я там ни разу в жизни не бывала, — сказала леди Гленмайр с сильнейшим шотландским акцентом, но очень приятным голосом. А затем, словно извиняясь за резковатость такого ответа, она добавила: — Мы очень редко ездили в Лондон — только два раза за все время моего замужества, а до этого нас у отца было так много («пятая дочь мистера Кэмбелла», — конечно, подумали мы все), что он не мог нас часто вывозить — даже в Эдинбург. Может, кто-нибудь из вас бывал в Эдинбурге? — спросила она со внезапной надеждой, что эта тема может оказаться обоюдоинтересной. Никто из нас в Эдинбурге не бывал, но дядя мисс Пул однажды переночевал там, что мы и выслушали с большим удовольствием.
Тем временем миссис Джеймисон предавалась недоуменным размышлениям о том, почему мистер Муллинер не подает чая, и в конце концов это недоумение просочилось из ее губ.
— Так я позвоню, дорогая? — энергично сказала леди Гленмайр.
— Нет… лучше не надо… Муллинер не любит, когда его торопят.
Нам всем очень хотелось чаю, так как мы обедали в более ранний час, чем миссис Джеймисон. Подозреваю, что мистер Муллинер не пожелал отрываться от «Сентджеймской хроники» ради того, чтобы утруждать себя сервировкой чая. Его госпожа ерзала на стуле и время от времени повторяла:
— Не понимаю, почему Муллинер не несет чая. Не понимаю, чем он занят.
Леди Гленмайр тоже исполнилась нетерпения, но скорее из сочувствия, и, воспользовавшись тем, что миссис Джеймисон не отвергла ее предложения с прежней категоричностью, довольно резко дернула сонетку. Мистер Муллинер вступил в гостиную с видом надменного удивления.
— О! — сказала миссис Джеймисон. — Позвонила леди Гленмайр. Если не ошибаюсь, ей хотелось бы чаю.
Через две-три минуты чай был подан. Очень хрупким был фарфор, очень старинным — серебро, очень тоненькими — ломтики хлеба с маслом и очень маленькими — кусочки сахара. Несомненно, у миссис Джеймисон любимой статьей экономии был сахар. Крохотные филигранные щипчики, более всего похожие на миниатюрные ножницы, вряд ли были способны раскрыться настолько, чтобы ими можно было взять честный, вульгарный, основательный кусок сахара. А когда я попыталась ухватить два карликовых кусочка сразу, чтобы мои паломничества к сахарнице не были так заметны, щипчики тотчас выронили один кусочек, резко звякнув самым злобным и противоестественным образом. Но еще раньше нам пришлось пережить некоторое разочарование. В маленьком серебряном молочнике были сливки, в молочнике побольше — молоко. Едва мистер Муллинер вошел с подносом, как Карло встал на задние лапки и начал умоляюще помахивать передними, чего нам не позволяла сделать благовоспитанность, хотя я уверена, что голодны мы были не меньше, и миссис Джеймисон сказала, что мы, наверное, извиним ее, если она сначала утолит жажду своего бедненького безгласного Карло. Она тотчас поставила перед ним полное блюдечко, объяснив нам, как умен и рассудителен ее голубчик: он отлично умеет узнавать сливки и ни за что не станет пить чай, если в него налито всего лишь молоко. И молоко было оставлено нам, но мы про себя подумали, что мы умны и рассудительны не меньше, чем Карло, а потому почувствовали себя не только обойденными, но еще и оскорбленными — ведь нас приглашали восхищаться тем, как он виляет хвостиком, изъявляя благодарность за сливки, которые по праву должны были достаться нам. После чая мы оттаяли до обычных тем беседы. Мы были очень благодарны леди Гленмайр за то, что она попросила подать еще хлеба с маслом, и эта общая нужда сблизила нас с ней куда больше, чем самые долгие разговоры о придворных новостях, хотя мисс Пул и говорила потом, что ей очень хотелось узнать, как поживает наша возлюбленная королева, от кого-то, кто видел ее своими глазами.
Дружба, порожденная хлебом с маслом, укрепилась за картами. Леди Гленмайр отлично играла в преферанс и была величайшим знатоком как омбра, так и кадрили.[109] Даже мисс Пул забывала говорить «миледи» и «ваша милость» и с такой невозмутимостью заявляла «ваша сдача, сударыня» и «у вас марьяж, если не ошибаюсь?», словно мы никогда не дебатировали на великом крэнфордском парламенте вопроса о том, как надлежит обращаться к жене барона.
И, словно доказывая, с какой полнотой мы забыли, что находимся в присутствии той, кто могла бы выйти к чаю не в чепце, а с баронской короной на голове, миссис Форрестер поведала леди Гленмайр любопытную историйку, хорошо знакомую кружку ее ближайших друзей, но неизвестную даже миссис Джеймисон. Историйка эта касалась ее воротничка из чудных старинных кружев, единственной памяти о лучших днях, который вызвал восхищение леди Гленмайр.
— Да, — начала миссис Форрестер, — теперь такого кружева нельзя найти ни за какие деньги. Мне рассказывали, что его плели какие-то монахини за границей. И говорят, даже там его больше не делают. Но, может быть, теперь, когда они провели билль об эмансипации католиков, они снова начали его плести. Ну, а пока я очень дорожу моим кружевом. Я боюсь доверить его стирку даже моей горничной (она имела в виду ту приютскую девочку, о которой я уже упоминала, — однако наименование «моя горничная» очень ее возвышало). И всегда стираю его сама. — И однажды оно чуть-чуть не погибло. Конечно, вашей милости известно, что такие кружева нельзя ни крахмалить, ни гладить. Некоторые стирают их в сахарной воде, а другие — в кофе, чтобы они обрели нужную желтизну, но сама я пользуюсь очень хорошим рецептом и стираю их в молоке — оно их и подкрахмаливает, и придает им очень хороший сливочный цвет. Так вот, сударыня, я аккуратненько их сложила (а прелесть тонких кружев в том, что они занимают совсем мало места, если их намочить) и опустила в молоко, но тут, к несчастью, мне пришлось выйти из комнаты. Вернувшись, я увидела на столе мою кисоньку: она воровато оглядывалась и как-то странно кашляла, точно подавилась. И представьте себе, сначала я ее пожалела! Я сказала: «Бедная кисонька, бедная кисонька!» — и вдруг увидела, что чашка с молоком пуста — вылизана досуха! «Ах ты, скверная кошка!» — вскричала я и, право же, так рассердилась, что шлепнула ее, но это не принесло никакой пользы, а только протолкнуло кружево дальше — ну, как хлопают ребенка по спине, когда он подавится. Я чуть не расплакалась от досады, но решила, что попробую что-нибудь придумать, а не сдамся без борьбы. Я надеялась, что от кружева ей может стать нехорошо, но, наверное, сам Иов не выдержал бы, если бы увидел, как всего четверть часа спустя эта кошка преспокойно вошла в комнату и замурлыкала, будто просила, чтобы ее погладили. «Нет, кисонька! — сказала я. — Если у тебя есть хоть какая-то совесть, то уж этого ты ждать не можешь!» И тут на меня снизошло озарение. Я позвонила горничной и послала ее к мистеру Хоггинсу попросить у него от моего имени сапог. Мне казалось, что в такой просьбе нет ничего особенного, но Дженни потом говорила, что молодые люди в приемной хохотали чуть ли не до упаду оттого, что мне понадобился сапог. Когда он был принесен, мы с Дженни засунули в него кисоньку, загнув ее передние лапки вниз, так что она не могла их высвободить и начать царапаться, а потом дали ей ложечку смородинного желе, в которое (прошу прощения у вашей милости) я подмешала рвотного камня. Никогда не забуду, в какой тревоге я провела следующие полчаса. Я отнесла кисоньку к себе в спальню и расстелила на полу чистое полотенце. Я чуть было не расцеловала ее, когда она вернула кружево почти совсем таким, каким оно было раньше. У Дженни уже кипела вода, и мы долго его отмачивали и снова отмачивали, а потом разложили на ветках лавандового куста на солнцепеке, и только после этого я смогла до него дотронуться и положила его снова в молоко. Зато, теперь вашей милости и в голову бы не пришло, что оно побывало внутри у кисоньки.