— Нам, фермерам, — сказал он, — вроде бы не пристало тратить время на чтение, но без этого как-то нельзя обойтись.
— Какая прелестная комната, — сказала мисс Мэтти sotto voce.
— Как тут приятно! — сказала я вслух почти одновременно с ней.
— Ну, если вам тут нравится… — сказал он. — Только удобно ли вам будет сидеть на этих треугольных кожаных стульях? Мне-то она нравится больше парадной комнаты, но я думал, что для дам та больше подходит.
Та комната, бесспорно, заслуживала названия парадной, но подобно всему, что парадно, она не была ни приятной, ни удобной, ни уютной. А потому, пока мы обедали, служанка как следует протерла черные кожаные стулья в конторе, и там мы провели остальную часть дня.
Пудинг нам подали перед жарким, и я было решила, что мистер Холбрук собирается принести извинения за свою старомодность, так как он сказал:
— Не знаю, может быть, вам нравятся модные обычаи…
— О, вовсе нет! — ответила мисс Мэттк.
— Мне вот они тоже не нравятся, — продолжал он. — Но моя экономка все переворачивает по-нынешнему, хоть я и говорю ей, что смолоду привык следовать правилу моего отца: «Не съешь суп — не получишь клецок, не съешь клецки — не получишь говядины». У нас в семье всегда начинали обед с супа. Потом мы ели пудинг с салом, сваренный на мясном бульоне, а уж только потом мясо. Если мы не съедали за ужином суп, то не получали клецок, которые нам нравились куда больше. А жаркое давалось на заедку, и только тем, кто как следует разделается с супом и клецками. Нынче же пошла мода начинать со сладкого, и обед точно наизнанку вывертывают.
Когда подали утку с зеленым горошком, мы в отчаянии переглянулись — у наших приборов лежали только двузубые вилки с темными роговыми ручками. Правда, их сталь сверкала, как серебро, но что нам было делать? Мисс Мэтти ела горошинки по одной, насаживая их на зубцы — точно Амина[81] зернышки риса, после пира с вурдалаком. Мисс Пул со вздохом отодвинула нежный молодой горошек к краю тарелки, почти его не попробовав — он упорно проваливался между зубьев, как она ни старалась. Я поглядела на нашего хозяина — горошек стремительно исчезал в его обширном рту, подхватываемый закругленным концом широкого ножа. Я увидела, я последовала кощунственному примеру, я осталась жива и здорова! У моих друзей, несмотря на созданный мной прецедент, все-таки не хватило духа настолько преступить правила хорошего тона, и если бы мистер Холбрук не был столь голоден, он, возможно, заметил бы, что его отличный горошек остался почти нетронутым.
После обеда ему принесли глиняную трубку и пепельницу, а он, попросив нас, если нам неприятен табачный дым, удалиться в соседнюю комнату, где он вскоре к нам присоединится, протянул трубку мисс Мэтти, чтобы она ее набила. В дни его юности такая просьба считалась честью для дамы, к которой она была обращена, однако адресовать подобную любезность мисс Мэтти было, пожалуй, не слишком уместно, так как старшая сестра приучила ее относиться к курению с величайшей брезгливостью и отвращением. Впрочем, если ее благовоспитанность и была возмущена, ей тем не менее польстило такое предпочтение, а потому она изящно набила трубку крепким табаком, после чего мы удалились в контору.
— Как приятно обедать у холостяка! — вполголоса сказала мисс Мэтти, когда мы расположились там. — Надеюсь только, что в этом нет ничего неприличного. Ведь все, что приятно, почти всегда неприлично!
— Сколько у него книг! — воскликнула мисс Пул, оглядывая комнату. — И до чего же они пыльные!
— Мне кажется, в таких же комнатах обитал великий доктор Джонсон, — сказала мисс Мэтти. — Какой, наверное, образованный человек ваш кузен!
— Да, — согласилась мисс Пул. — Читает он много, но, боюсь, живя в одиночестве, он очень огрубел.
— Ах, «огрубел» — слишком суровое слово. Я бы назвала его эксцентричным; очень умные люди всегда эксцентричны, — возразила мисс Мэтти.
Когда мистер Холбрук опять присоединился к нам, он предложил прогуляться по лугам, но мисс Мэтти и мисс Пул обе опасались сырости и грязи, да и старомодные капюшоны на обручах, которыми им пришлось бы прикрыть чепцы, не отличались изяществом, а потому они отказались, и я вновь оказалась его единственной спутницей, так как ему, объяснил он, нужно было посмотреть, чем заняты его работники. Он шел широким шагом и молчал, не то совершенно забыв о моем присутствии, не то умиротворенный своей трубкой. И все-таки это не было молчанием в собственном смысле слова. Он шел немного впереди меня, сутулясь, заложив руки за спину, и когда его внимание привлекало какое-нибудь дерево, облако или встающая вдали зеленая гряда холмов, начинал звучным голосом декламировать стихи с той выразительностью, какую рождает лишь истинное чувство прекрасного. Мы приблизились к старому кедру, осенявшему угол дома.
— «Кедр распростер покровы темно-зеленой тени». Великолепно выражено — «покровы»! Удивительный поэт!
Я не знала, обращается ли он ко мне или нет, однако согласилась — «удивительный!», хотя даже не знала, о ком идет речь: мне надоело, что меня не замечают и из-за этого я принуждена молчать.
Он быстро обернулся ко мне.
— Это вы правильно сказали — удивительный. Да, когда я прочел в «Блэквудс»[82] статью о его стихах, и часу не прошло, как я отправился за семь миль пешком в Милстон (лошадей свободных не было) и сразу же заказал эту книгу. Вот скажите, какого цвета бывают в марте почки вяза?
«Наверное, он сошел с ума! — подумала я. — До чего же он похож на Дон-Кихота!»
— Так какого же они цвета? — повторил он с жаром.
— Право, не знаю, сэр, — ответила я, смиренно признаваясь в своем невежестве.
— Конечно, не знаете. И я не знал, — старый дурак! — пока не явился этот молодой человек и не сказал мне: «Черны, как почки вяза в марте». А я ведь всю жизнь прожил в деревне — тем более должно мне быть стыдно. Черные! Они черны как смоль, сударыня.
И он снова зашагал вперед в такт музыке каких-то стихов, которые пришли ему на память.
Когда мы вернулись, он во что бы то ни стало захотел прочесть нам все стихи, о которых говорил мне. Мисс Пул поддержала его в этом намерении, — наверное, потому, решила я, что ей хочется, чтобы я услышала прекрасное чтение, которое она так расхваливала; однако позже она объяснила, что добралась в своем вязании до трудного места и хотела считать петли, а не разговаривать. Мисс Мэтти одобрила бы любое его намерение, что, впрочем, не помешало ей крепко уснуть через пять минут после того, как он начал читать поэму, озаглавленную «Замок Локсли»,[83] и сладко дремала, пока он не кончил. Когда же он умолк и внезапная тишина ее разбудила, она, почувствовав, что следует что-то сказать, и заметив, что мисс Пул считает петли, воскликнула:
— Какие миленькие стихи!
— Миленькие, сударыня? Они великолепны! Подумать только — миленькие!
— О да! Я и хотела сказать — великолепные, — поправилась она, испугавшись неодобрения, которое вызвало у него это слово. — Они так похожи на великолепную поэму доктора Джонсона, которую часто читала моя сестра… я забыла ее название. Как же она называлась, милочка? — обратилась она ко мне.
— Про какую вы говорите, сударыня? О чем она?
— Я не помню, о чем она, и забыла ее название, но ее написал доктор Джонсон, и она очень красива и очень похожа на ту, которую нам сейчас прочел мистер Холбрук.
— Я что-то ее не вспоминаю, — задумчиво сказал он. — Правда, я плохо знаю стихи доктора Джонсона. Надо будет почитать их.
Когда мы садились в карету, я услышала, как мистер Холбрук обещал, что скоро навестит своих гостий, чтобы узнать, хорошо ли они доехали, и это, по-видимому, обрадовало и взволновало мисс Мэтти. Но когда старый дом скрылся за деревьями, чувства, которые внушал ей его хозяин, были заслонены тягостными опасениями — вдруг Марта нарушила слово и, воспользовавшись отсутствием хозяйки, пригласила к себе «дружка». Когда Марта вышла встретить нас, вид у нее был достаточно добродетельный, надежный и спокойный, но она всегда тревожилась за мисс Мэтти и в этот вечер приветствовала ее следующей малоуместной речью: