«Чапая`ми» называли колхозную территорию с мельницей, током и небольшой конторой, возле которой торчал бюст героя гражданской войны, выкрашенный серебряной краской. За оградой тянулись поля. В конторе сидела баба Тося. Она всегда вязала платки из козьего пуха и кипятила чай на электрической плитке.
– Ох, дурень ты мой, – встречала она папку, – послал же бог крестничка!
Меня баба Тося привычно сажала на «ослинчик», низкий табурет, и давала кусок рафинаду. С отцом они пили чай, ели сало с хлебом и вспоминали Борьку, сына бабы Тоси, закадычного друга моего папки. Борька утонул в юности, и потому говорить о нём было и приятно, и слёзно. Сторожиха причитала: «Колюнок, бросай пить. Ты же слесарь шестого разряда!»
Потом, когда солнце садилось за пологие курганы, баба Тося выпроваживала нас домой. Она учила, как именно папке нужно просить прощения у жены. При этом они оба смеялись и косились в мою сторону. Но я старательно разглядывала бюст в папахе. Все мы вчетвером, включая Чапаева, знали, что после очередной получки снова будут крики, пустырь, собаки, контора, повинная.
Один раз мы пришли к бабе Тосе, но на двери висел замок. За пыльным стеклом виднелся тетрадный листок: «Получаю отходы. Не ждать».
– За комбикормом ушла, – разочарованно протянул папка.
Мы покрутились у памятника, делать нам было совершенно нечего. Домой идти не хотелось. Я услышала писк, съёжилась и показала пальцем на кусты. Папка бесстрашно вытащил оттуда лопоухого щенка.
– А кто у нас такой маленький? – осведомился он, – А где твоя мамка? Выгнала тебя? Ты пиво пил?
Я смеялась, зажимая рот ладошками.
– Придётся усыновить! – вздохнул папка.
По дороге к дому мы пересекли пустырь, но собаки в щенке своего не признали. Отец поднимал его за шиворот и строго спрашивал у стаи:
– А ну, чей? У кого совести нет? Эх, вы, животинки бессловесные, а я вас уважал!
Собаки молчали и даже отворачивались.
– А давай его спрячем? Мамка обрадуется!– хитро предложила я.
– А давай!– отец сунул щенка за пазуху.
Найдёныш поёрзал, согрелся и затих. Он высунул кургузый хвост из-под выпростанной папкиной красной рубахи. За этот хвост и дёрнула мамка, когда мы открыли калитку. Не подумала…
Испуганная животинка коготками пропорола на груди и животе своего нового хозяина длинные борозды. Папка вскрикнул, а мама заплакала. Красная нейлоновая рубаха взмокла от выступившей крови, а щенок шмякнулся оземь и заскулил.
– Третьего уже приносишь, дурак этакий! Куклачёв! – всхлипнула мама, прижимая вату к ранкам.
Отец молчал, покусывая губу.
– Куклачёв кошек любит! – вступилась я, – а папка мой не дурак, а слесарь шестого разряда. Его каждая собака знает. И не смей кричать больше! Никогда!
ТОГДА ПРИЯТНОГО АППЕТИТА!
Не знаю, как обстоят дела с первой любовью у других, у меня было всё предельно просто. Она была невзаимной.
Я, восьмилетняя Ирочка, и мои родители жили в кирпичной четырёхэтажке. Наши окна смотрели на неуютный двор с хлипкой деревянной беседкой. Две плакучие ивы по краям создавали подобие симметрии в этом негармоничном мире. Напротив моего дома стоял его близнец – серый образец гения хрущёвской городской архитектуры. А в этом доме в подъезде наискосок жили моя подруга Людка и мой непримиримый враг Димка.
У нас имелся к друг другу странный интерес, замеченный не только бабушками у подъезда, но даже и моим папой, который редко выныривал из нутра книжного томика. Димка был длинный, нескладный, с оттопыренными ушами. Носил короткие брючки от школьной формы и шерстяную олимпийку, заштопанную на локтях и у ворота. Длинный ухмыляющийся рот и курносый нос делали его похожим на хулигана Квакина, чей нарисованный образ надолго засел в моей пионерской памяти как единственный годный гендерный стереотип. Тимур существовал только в книжках, а Квакины в жизни попадались повсюду. Поскольку выбирать мне было особенно не из кого, то я влюбилась в Димку. Моей задачей было перевоспитать хулигана и потом уже любить его на полном основании.
Моё появление во дворе Димка встречал одинаково: «Ирка-дырка!» Он мешал мне и Людке прыгать в резинки, не давал рисовать, таская карандаши и закидывая на крышу беседки тетрадку. Он постоянно крутился рядом с девчачьей компанией и не хотел перевоспитываться. Димка ругался гадкими словами, любимым его выражением было: «Собачья жопа!»
А ещё Димка пытался произвести впечатление своей доблестью и героизмом. Представления у него об этих качествах были чисто Квакинские. Сначала он показал нам с Людкой две стреляные гильзы с полигона, куда было строжайше запрещено бегать детворе. Люда охнула, а я фыркнула. У меня ведь тоже была гильза, хотя этот преступный факт следовало тщательно скрывать.
В другой раз Димка вытащил из лужи огромного дождевого червя. Людка и я с отвращением смотрели, как живой коричневый шнурок извивается в пальцах. Мы ждали, что Димка станет размахивать своей добычей перед нашими лицами с криками: «Бу-э-э-э!», но его хулиганское коварство достигло немыслимого предела. Дико вращая глазами, Димка раззявил щербатый рот и сунул в него червяка.
Слабонервную Людку вывернуло наизнанку прямо в лужу. Я стойко таращилась на Димку стеклянными глазами, даже не пытаясь помочь подружке. И тогда Димка стал жевать. Я рванула в подъезд и вырвала там. Моего полного морального поражения потенциальный кавалер не увидел.
В третий раз Димка притащил зелёную ящерицу и привязал ее за лапу к своему запястью ниткой. Беспомощная животинка долго трепыхалась, а потом Димка сунул её в карман олимпийки, где она и задохнулась. Каково ей было, облепленной кусочками бумаги, непонятными ниточками и шерстяными катышками в предсмертной темноте? Думаю, Димка и сам не ожидал такой трагической развязки, потому что его вечно ухмыляющаяся рожа перекосилась, когда он вытащил вялую бездыханную животинку. Он теребил ящерицу пальцами, дёргал за нитку. Тщетно.
Тогда я презрительно выставила тощую ногу в разбитой сандалетке вперёд, развернула плоский корпус в ситцевом платье плечом к хулигану и презрительно назвала Димку фашистом. Я запретила приближаться ко мне под угрозой немедленного упреждающего удара в глаз. О том, что я никогда и никому не наносила упреждающих ударов в глаз, Димке знать было не обязательно. Шмыгающий нос фашиста свидетельствовал о его раскаянии, но меня не разжалобил.
– Война! – прошептала Людка и стала сохранять дипломатический нейтралитет.
Потом наступил сентябрь, начало учебного года. Ящерицы должны были залечь в зимнюю спячку или улететь в тёплые края. Дождевые черви стали глубже буравить землю, то ли готовясь к добыче червячной нефти и газа, то ли совершая путешествие к центру земли. По крайней мере, на глаза они мне больше не попадались.
Мы прочертили с Димкой демаркационную линию в центре двора. На «моей стороне» были два метра вытоптанного газона и огромная лужа, не засыхающая даже в самые жаркие летние дни, а потом жалкий пятачок асфальта перед моим подъездом. На «его стороне» были другие два метра газона и полоска асфальта. Посередине стояла лавочка. Я чётко знала, что обхожу иву справа, а Димка – слева. Видели мы друг друга издалека, и всякий раз он показывал мне кулак, а я некультурно совала ему шиш (женский вариант кулака). Так прошло два месяца. Людка рассказывала о том, как поживает Димка, а Димке, по всей видимости, она докладывала, как поживаю я.
А потом в нашей позиционной войне наступил перелом. Отец привёз мне из Ленинграда алый вязаный берет, клетчатое пальто и коричневые ботинки на манке. Это было вызовом общественной морали. Одетая таким образом девочка никак не могла жить в рабочем посёлке, вести войну с хулиганом Квакиным и прыгать через резинку. Такие персонажи обитали в библиотечных книжках про светлое будущее. Но отец не зря ездил в командировку. Он знал, что в отдельных городах светлое будущее давно создано, и потому привёз мне кусочек фантастического мира. Отец хотел изменить реальность.