Литмир - Электронная Библиотека

— А ведь я вам еще ничего не читал.

— Да, мне говорили, что вы умеете себя вести.

— Нет так нет. Давайте пить кофе.

— Нет, и даже не уговаривайте. Большинство людей здесь просто невыносимы, не знаешь, как от них отвязаться. Уж как страдали в России, но даже там я не встречала столько маньяков, как в Нью-Йорке. Живу я просто в сумасшедшем доме. Соседи — лунатики. Обвиняют друг друга во всех смертных грехах. Поют, орут, бьют посуду. Одна из окна выбросилась. Связалась с мальчишкой лет на двадцать ее моложе. В России тебя донимали вши, здесь ты погружен в безумие.

Мы пили кофе, ели яичное печенье. Эстер поставила чашку.

— Не могу поверить, что сижу с вами за одним столом. Я перечитала все, что вы написали, под всеми псевдонимами. Вы так много рассказываете о себе, что мне кажется, я знаю вас целую вечность. Хотя вы для меня — загадка.

— Мужчины и женщины никогда не могут понять друг друга.

— Верно… Я не понимаю собственного отца. Иногда он совсем чужой. Он долго не протянет.

— Так плох?

— Да всё вместе. Он потерял волю к жизни. К чему жить без ног, без друзей, без семьи? Все пропало. Сидит, читает день-деньской газеты. Он притворяется, будто его интересует, что делается на свете. Его идеалы рухнули, а он еще надеется на скорую революцию. Можно подумать, революция ему поможет?! Лично я ни на какие партии и революции не надеялась. Как можно на что-то надеяться, когда конец у всех один?

— Надежда и сама по себе — доказательство бессмертия.

— Да, да, знаю, вы часто об этом пишете. По-моему, смерть — большое удовольствие. Что поделывают мертвые? Так же пьют кофе и едят яичное печенье? Все еще читают газеты? Жизнь после смерти кажется мне сплошным развлечением.

3

В заново отстроенный кафетерий вернулся кое-кто из завсегдатаев. Появились и новые люди — все из Европы. Снова начались бесконечные споры на идише, польском, русском, даже на иврите. Некоторые из венгерских беженцев поначалу мешали немецкий, венгерский и идиш, а потом внезапно идиш в их устах приобрел отчетливую галицийскую окраску. Они просили наливать им кофе в стаканы и цедили его сквозь зажатый между зубами кусочек сахара. Многие из них были моими читателями. Не успев представиться, они выливали на меня ушат упреков за литературные прегрешения: я, по их мнению, и противоречил сам себе, и чересчур смаковал сексуальные подробности, и выставлял евреев в таком свете, что антисемиты могли это использовать для своих черных целей. Они рассказывали о пережитом в гетто, в нацистских лагерях, в России. Они показывали друг на друга: «Видите вон того парня? В России он немедленно сделался сталинистом, перестал узнавать старых друзей. А в Америке переключился на антибольшевизм». Один из тех, о ком они так говорили, чувствовал, кажется, что его обливают помоями, поскольку стоило моему собеседнику отойти, как он отставил чашку с кофе и рисовый пудинг, подсел к моему столику и зашептал: «Не верьте ни слову из того, что вам наговорили. Нет такой небылицы, какую они бы не сочинили. А что бы вы делали в стране, где у вас всегда на шее петля? Волей-неволей приспособишься, если хочешь жить, а не сдохнуть где-нибудь в Казахстане. За миску так называемого супа и какую ни на есть крышу над головой приходилось продавать душу».

Компания беженцев за одним из столиков игнорировала меня. Их не интересовала ни литература, ни журналистика — только бизнес. Контрабандисты еще с германским стажем, они, похоже, и здесь занялись темными делишками: что-то шептали друг другу, подмигивали, считали деньги, исписывали цифрами неописуемое количество бумаги. Кто-то указал мне на одного из них:

— У него была лавка в Аушвице.

— Что-что? Лавка?

— Ну, не так, как вы поняли, избави Бог! Он запрятал весь товар в соломенную подстилку, на которой спал. Когда картофелина, когда кусочек сала, иногда обмылок, оловянная ложка. Короче, был при деле. Уже потом, в Германии, он нажил контрабандой столько, что у него однажды взяли сорок тысяч. Долларами!

Иногда я месяцами не заходил в кафетерий. Прошел год или два (а то и все четыре, я сбился со счета) — Эстер не показывалась. Несколько раз я спрашивал о ней. Кто-то сказал, что она стала ходить в кафетерий на Сорок второй улице; другой слышал, что она якобы вышла замуж. Иногда мне сообщали о смерти кого-нибудь из завсегдатаев. Они оседали в Соединенных Штатах, приживались, вновь обзаводились женами, изредка — даже детьми, открывали свое дело. А затем приходил рак или инфаркт. Поговаривали, что это неминуемое следствие жизни под Гитлером и Сталиным.

Как-то я вошел в кафетерий и увидел Эстер, в одиночестве сидевшую за столом. Да, да, ту самую Эстер, даже в той же самой меховой шапке. Лишь прядь седых волос спадала на лоб. И еще вот что странно: мех на шапке тоже, мне показалось, подернулся сединой. Посетители не проявляли к ней никакого интереса, а возможно — вовсе не знали. На лице Эстер появилась печать прожитых лет: под глазами легла тень, взгляд уже не был так безоблачен, а неуловимые штрихи возле губ придали им выражение то ли горечи, то ли разочарования. Я поздоровался. Она ответила мне мимолетной улыбкой, тут же исчезнувшей с лица.

— Что с вами стряслось?

— Жива еще.

— Можно сесть?

— Пожалуйста, конечно.

— Кофе выпьете?

— Нет. Ну, если вы настаиваете…

Я заметил, что она стала курить, а еще — читала не ту газету, где печатался я, а издание наших конкурентов. Переметнулась к врагам. Принеся ей кофе, а себе — тушеный чернослив по прозванью «Смерть запорам!», я сел.

— Где вы были все это время? Я вами интересовался.

— В самом деле? Спасибо.

— Что случилось?

— Ничего хорошего.

Она смотрела на меня. Я знал, что она видит во мне то же самое, что вижу я в ней — медленное увядание плоти.

— Вы лысый, но — седой, — заметила она.

На какое-то время воцарилось молчание. Затем я сказал:

— Ваш отец… — и уже понял, что его нет.

— Он умер почти год назад, — ответила Эстер.

— Вы все еще сортируете пуговицы?

— Нет. Стала продавщицей в магазине готового платья.

— Можно поинтересоваться, что вообще у вас происходит?

— О, ничего, абсолютно ничего. Можете не верить, но сидя тут, я думала о вас. Я попала в какую-то западню. Даже не знаю, как сказать. Может, вы мне что-нибудь посоветуете? У вас еще осталось терпение слушать таких маленьких людей, как я? Ну-ну, я не собиралась вас обидеть. Между прочим, я даже сомневалась, помните ли вы меня. Короче, я работала, но было все труднее и труднее. Артрит заел. Ощущение, будто кости трещат. Утром просыпаюсь — не могу сесть. Один врач сказал, что выскочил диск в позвоночнике; другие все валили на нервы; третий сделал рентген и вроде как обнаружил опухоль, хотел положить меня на несколько недель в больницу, но я под нож не пошла. И тут вдруг появился маленький человечек, адвокат. Он сам из беженцев и связан с германскими властями. Вы же знаете, они сейчас выплачивают деньги по репарациям. Да, верно, я бежала в Россию, но тем не менее я — жертва нацизма Кроме того, досконально моей биографии они не знают. Я могла бы получить пенсию плюс несколько тысяч долларов, но мой выскочка-диск тут не помощник: он сместился уже после лагерей. Этот адвокат говорит, что у меня есть только один шанс — убедить их в моей физической немощи. Увы, это и в самом деле правда, но как вы ее докажете? Немецкие врачи — что невропатологи, что психиатры, все требуют доказательств. Все должно выглядеть так, как описано в учебниках — только так, и никаких отклонений! Адвокат хочет, чтобы я изобразила слабоумие. Разумеется, двадцать процентов денег идут ему, а то и больше. Ума не приложу, зачем ему столько денег. Уже за семьдесят, старый холостяк. Пытался ко мне приставать. Он сам уже порядком мишугинер[63]. Но как мне сыграть слабоумие, когда я и в самом деле плоха? Меня воротит от всего на свете, я боюсь всерьез свихнуться. Да и не люблю надувательство. Но этот шистер[64] не отстает. Сплю я тоже очень плохо. Когда утром звонит будильник, встаю разбитая, как когда-то на лесоповале в России. Конечно, я принимаю снотворное — без него мне вовсе не уснуть. Вот вам в общих чертах ситуация.

68
{"b":"814361","o":1}