Литмир - Электронная Библиотека

Я смотрела в небо, по которому то и дело растекались потоки искусственных звезд; казалось, что с земли били вверх огненные фонтаны. Вода в реке мерцала и переливалась, развалины города тоже казались разноцветными, вся ночь была разноцветная.

— Майкл, — я заглянула ему в глаза. Мне сейчас нельзя было упустить ни малейшей дрожи в его лице. — Я — еврейка.

Оттого ли, что я впервые за три года услышала эти слова, которые носила в себе днем и ночью, или оттого, что с лицом Майкла не произошло никакой перемены… перемены, которой я так боялась, я почувствовала, что глаза мои наливаются слезами, и я широко раскрыла их, чтобы не расплакаться.

— И это ты так тщательно от меня скрывала? Почему?

Я быстро заговорила, чувствуя облегчение с каждым словом:

— Ты не понимаешь и понять не можешь. Ты не знаешь, что значат слова: я еврейка. Три года подряд, днем и ночью, я твердила про себя эти слова, но никогда, даже наедине с собой, я не осмеливалась произнести их вслух. Три года назад я дала себе клятву: до конца войны никто их от меня не услышит… Да знаешь ли ты, что это такое, жить в страхе и лжи, говорить не своим языком, думать не своим разумом, смотреть не своими глазами?.. Майкл, мои родители погибли не в восстании, это неправда, но они погибли. Их убили при мне. Я сидела в шкафу, который немцы забыли — подумай только, забыли! — открыть. Ты ведь не знаешь, что такое «акция». Ничего ты не знаешь, и я не буду тебе рассказывать. Потом, когда я вылезла из шкафа, я увидела на полу трупы моих родителей. Я выбежала из дому, оставив их лежать, как лежали. Была уже ночь, глухая посмертная ночь. Я убежала в деревню к знакомым отца, и они дали мне метрику своей дочки Анны. С этой метрикой я села в поезд и приехала в большой город, но на вокзале была облава — ты даже не знаешь, что такое облава! — и меня забрали в Германию на принудительные работы. Как видишь, мне повезло, мало кому так повезло, другие тоже видели трупы своих родителей, а потом и сами гибли в муках, а я доила коров, косила сено, я умела лгать и притворяться, умела с ходу придумывать всякие небылицы, мне повезло, никто меня не распознал, и потом до самого конца войны я жила спокойно, только по ночам мне все снилось, что я сижу в шкафу и боюсь из этого шкафа вылезти. Да нет, не буду тебе рассказывать, и зачем я только тебе все это рассказала? Такая замечательная ночь, а я ее испортила…

Его добрые глаза смотрели на меня так печально! Он гладил, не переставая, мою руку, и мне хотелось, чтобы он все гладил и гладил. А еще мне хотелось уснуть, я чувствовала себя как после родов, сперва здоровая боль, а затем здоровая усталость.

— А как тебя зовут по-настоящему?

— Клара.

— Клара, — повторил он, — ясная… Но для меня ты останешься Энн.

Небо над нами было желтое и красное, ракеты трещали, и багровые звезды падали в реку. Я наклонила голову и услышала чудесную музыку: биение человеческого сердца.

— Я сделаю все, чтобы ты забыла этот кошмар, родная моя. И ты забудешь, — сказал Майкл через несколько минут. — Ты так молода, вот увидишь, все это порастет временем, как земля травой. Но только обещай мне: ты останешься Анной. И не только по имени. Так будет лучше, поверь мне.

Я почувствовала, что у меня холодеют кончики пальцев.

— Лучше кому? — спросила я отчетливо выговаривая слова, потому что мне вдруг почудилось, что река шумит очень громко и слова мои тонут в этом шуме.

— Тебе, нам. Свет ведь… очень странно устроен. Энн, будет лучше, если никто, кроме меня, не узнает о… Кларе.

— Майкл, и ты…

— Ах, девочка моя, тут дело не в антисемитизме. У меня никаких предрассудков нет, а просто так будет гораздо легче. Так тебе не придется сталкиваться с множеством проблем и гораздо легче будет сбросить тяжесть прошлых переживаний. Ты так настрадалась! Я ведь о тебе забочусь, когда это говорю, а не из предрассудков. Раз уж ты отошла от этого…

Река все шумела, но теперь эта река текла во мне.

— Если ты захочешь, я настаивать не буду. Ты сама решишь, но поверь моему слову: тебе будет легче.

Он коснулся губами моих волос, и в отблеске расцветшей над нами ракеты я уловила встревоженное выражение его глаз. Мне было холодно, и слезы мои совершенно высохли.

— Давай больше об этом не говорить, — сказал он просительно. — В такую ночь, когда Германия капитулировала..

Он не договорил. Ах нет, он был совсем не глуп.

Я молча покачала головой. Может, он и не заметил этого движения, а может, не понял.

Вода в реке пылала пламенем победы, и в чистом ночном майском воздухе отчетливо раздавалось пение, приветствующее конец войны.

Исаак Башевис-Зингер

Кафетерий

Перевод с английского Ю. Миллер

1

Хоть и достиг я уже уровня, когда большую часть доходов отнимает налоговое управление, у меня осталась привычка есть в кафетериях. Там можно побыть наедине с собой, взять поднос с дешевым металлическим прибором и бумажной салфеткой, самому выбрать у прилавка любимые блюда. Кроме того, туда захаживают земляки из Польши, разные начинающие литераторы или просто мои читатели. Стоит мне сесть за столик, как они подходят: «Привет, Арон!» — и обсуждается все на свете: идишская литература, Катастрофа, государство Израиль… А то всплывет знакомое имя, и выясняется, что человек, в прошлый раз уплетавший рисовый пудинг или тушеный чернослив, уже в могиле. Я редко заглядываю в газеты, узнаю такие новости позже других и всякий раз поражаюсь, хотя в мои годы пора быть готовым к подобным известиям. Еда застревает в глотке, мы в замешательстве глядим друг на друга, а в глазах немой вопрос: «Кто следующий?» Но проходит мгновение-другое, и мы снова беремся за еду. Я частенько вспоминаю сцену из одного фильма про Африку. Лев кидается на стадо зебр и задирает одну из них. Испуганные животные убегают, а потом, остановившись, снова принимаются щипать траву. А что им остается делать?

Я не могу долго сидеть с этими знатоками идиша, ибо всегда уйма дел: одновременно я пишу роман, повесть, статью, да плюс к этому на носу непременно какая-нибудь лекция, от которой неудобно отказаться. Мой дневник испещрен пометками на недели, а то и месяцы вперед. Бывает, что через час после ухода из кафетерия поезд уже мчит меня в Чикаго или самолет — в Калифорнию. Но зато, когда есть время и мы общаемся на языке наших отцов, на меня обрушивается водопад интриг и сплетен, о которых человеку добродетельному лучше вообще не знать. Ибо каждый изо всех своих сил и любым доступным ему способом алчет заграбастать побольше — славы, престижа, денег. Никакие потери нас не учат. Старость не дает нам очищения. Даже у двери ада мы не каемся.

Я варился во всем этом более тридцати лет — ровно столько, сколько прожил в Польше. Я знаю там каждый камень и каждый дом. В последние десятилетия на верхнем Бродвее строили мало, и у меня создалась иллюзия, будто на самом деле корни мои — здесь. Я выступал во многих здешних синагогах. Меня знали в местных ресторанах и вегетарианских столовых. Женщины, с которыми меня что-то связывало, жили тут же, на соседних улицах. Даже голуби считали меня своим знакомым: стоило мне выйти с пакетиком корма, как они тут же планировали ко мне с крыш близлежащих зданий. Этот район тянется от 96-й до 72-й стрит, а с других сторон его ограничивают Центральный парк и Риверсайд Драйв. Практически во время каждой прогулки после ленча мне попадается похоронное бюро, где поджидают нас вкупе со всеми нашими амбициями и иллюзиями. Иногда мне кажется, что похоронное бюро — тоже своего рода кафетерий, где каждый быстренько проглатывает надгробное слово или кадиш[61] по пути в вечность.

Мои собеседники из кафетерия — в большинстве своем мужчины, старые холостяки вроде меня: кто писатель, кто учитель на пенсии, иной кичится сомнительной ученой степенью, порой заходит раввин, вся община которого погибла в Катастрофе, есть художник — любитель еврейских мотивов, несколько переводчиков… И все они — эмигранты, либо из Польши, либо из России. Большей частью я не знаю их имен. Время от времени кто-нибудь из них исчезает, но не успею я предположить, что он переселился в мир иной, как вдруг он снова появляется и сообщает, что пытался прижиться в Тель-Авиве или Лос-Анджелесе. И опять жует свой рисовый пудинг и подслащивает кофе сахарином. Да, морщин у него прибавилось, но слова и жесты те же самые. А бывает, что он тянет из кармана лист бумаги и читает сочиненную вчера поэму.

66
{"b":"814361","o":1}