Юноша и девушка были очень молоды. Они шли на прогулку в горы. Когда девушка сказала «не надо больше», юноша смущенно улыбнулся и тихо, как бы извиняясь, попросил:
— Ты понимаешь, мне необходимо обо всем этом рассказать до конца. А поскольку кроме тебя у меня никого нет… Это как заноза, сидит глубоко, и нужно ее вытащить, а то загноится. Понимаешь?
— Понимать-то я понимаю, но нельзя же так все время, без конца, все об одном и том же. Ведь ты уже… — девушка заколебалась, они и знакомы-то были всего неделю, — вот уже несколько дней ты все рассказываешь и рассказываешь. Я ведь для твоей же пользы. Но если ты считаешь, что так будет лучше…
Она беспомощно развела своими красивыми руками.
— Здесь чудесно, — сказал юноша. — Это мы хорошо придумали пойти погулять. Ты придумала. Ты теперь всегда что-нибудь хорошее придумывай, а то я пока еще никуда не гожусь.
— Не огорчайся. Я тоже сначала думала, что никогда больше не обрадуюсь обновке, — засмеялась девушка.
На ней было светлое платье, пестрое, как весенний луг.
— Ты! Тебе необыкновенно повезло. Ты все время просидела в деревне, кормила кур… Ну что ж ты сразу сердишься, тебе же в самом деле повезло, и поэтому ты такая славная и спокойная и так ужасно мне нужна. Какие у тебя красивые ноги! Я их когда-нибудь нарисую. Мне обязательно надо сдать на аттестат зрелости и идти учиться. Я всегда хотел быть художником. Всегда, то есть до войны. Но тогда мне было тринадцать лет…
Они вошли в лес. Лес был густой, хвойные деревья стояли шеренгами, как солдаты. Под ногами мягко пружинила хвоя.
— В таком случае, — сказала девушка, — вечером мы пойдем в кино. Или куда-нибудь на танцы? Ладно?
Юноша нагнулся, поднял с земли шишку, понюхал ее.
— Давай отдохнем, — предложил он.
Они легли навзничь, лицом к небу. Небо над лесом простиралось чистое, светло-голубое.
— Моя мама была бы очень рада, — сказал юноша. Глаза его были закрыты, длинные ресницы подчеркивали нездоровый цвет лица. Он подождал немного, но девушка не спросила «почему». Он заговорил снова:
— Она была бы очень рада, если бы знала, что я лежу в лесу с девушкой, которую люблю, лежу себе в лесу, а день такой чудный, веселый, и ничто мне не грозит. Она ведь наверно об этом думала, когда…
Он снова умолк. Девушка лежала неподвижно, закинув руки за голову, и жевала травинку.
— То, как с мамой получилось, было хуже всего, — сказал юноша. — Хуже земляники в лесу, когда я неделю ел листья и коренья, хуже, чем когда меня били в лагере. У тебя руки точь-в-точь как у моей матери. Она была очень красивая. Мы жили в маленькой, грязной комнатке, отец был уже в лагере, нам нечего было есть. Но моя мать по-прежнему была красивая и веселая и никогда при мне не показывала, что боится. А я боялся ужасно. Она тоже боялась, я знал, по ночам меня часто будил тихий плач, но я лежал тихонько, как мышь, чтобы она могла выплакаться. Перед тем как это случилось, то, что я сейчас тебе расскажу, мать стала реже плакать по ночам, потому что мы вот-вот должны были получить документы и перейти на арийскую сторону. Теперь уж я не мог спать, боялся, что бумаги не придут вовремя, опоздают. А она была спокойна, все учила меня разным молитвам и тому, как надо креститься и петь колядки. Потому что как раз приближалось Рождество. И в ту ночь я тоже не спал. Я слышал, как они вошли в подъезд, но со страху у меня отнялся голос, я лежал оцепенелый и не мог даже позвать маму. На первом этаже раздались вопли, там били… Я крикнул только тогда, когда они уже поднимались по лестнице. Ступени скрипели… Я до сих пор слышу, как они скрипят, — смешно, верно?
Он замолк и прислушался. Дохнул ветер, с деревьев упало несколько шишек. Было жарко, как перед грозой.
— И как она это сделала? Просто не поверишь — в одну секунду. Я потом часто думал, что она, верно, заранее к этому приготовилась, уж очень ловко и быстро она все тогда сделала Вскочила с кровати, одним махом запихнула постель в ящик комода, в мгновенье ока сложила свою раскладушку и задвинула ее за шкаф. Затем схватила меня за руку и втолкнула в угол за дверью. И прежде чем они стали ломиться в дверь, распахнула ее широко и гостеприимно. Тяжелая дубовая дверь притиснула меня к стене и полностью заслонила. В комнате осталась одна кровать и один человек. Я услышал, как мать спросила по-немецки: «В чем дело?» таким спокойным голосом, словно разговаривала с почтальоном. Они ударили ее по лицу и велели, как есть, в ночной рубахе, сойти вниз…
Он перевел дыхание.
— Вот, собственно, почти и все. Почти… Вот только — когда мать прижала меня дверью к стене, я, сам не знаю как, ухватился за дверную ручку и притянул ее к себе изо всех сил, хотя дверь и без того не закрылась бы, она была тяжелой, а пол неровный. — Юноша замолчал, отмахнулся рукой от пчелы. — Много бы я дал, чтобы не было этой дверной ручки… — и с извиняющейся улыбкой прибавил: — Ты уж потерпи, моя милая…
Он тихо повернулся на бок и заглянул девушке в лицо. Оно слегка порозовело и было прелестно. Приоткрыв теплые губы, девушка дышала спокойно и ровно. Она спала.
Ида Финк
В ночь, когда Германия капитулировала
Перевод с польского Юлии Винер
Я познакомилась с Майклом в парке, в маленьком хорошеньком городке у эльзасской границы. В 1943 году мне довелось сидеть в тюрьме в этом городке, что было делом весьма непростым, если учесть, что я еврейка и что документов у меня не было. Но сейчас война уже практически кончилась, фронт догорал где-то под Штутгартом, капитуляция ожидалась со дня на день.
Майкл был славный парень, а я в первые дни свободы мучилась от одиночества и очень тосковала. Каждый день я ходила в парк, тщательно ухоженный и полный цветущих бледно-лиловых рододендронов. Я ходила в этот парк, садилась на скамейку и говорила себе, что надо радоваться тому, что я выжила, но радости не было, и я огорчалась, что мне так грустно. Ходила я туда каждый день, и девушки в лагере думали, что я нашла себе парня, завидовали мне и расспрашивали. В один прекрасный день догадки их подтвердились: Майкл проводил меня в лагерь, и с тех пор он приходил каждый день в четыре пополудни, и мы отправлялись гулять.
Майкл был очень высокого роста, у него были смешные длинные ноги, солдатские штаны плотно обтягивали бедра и тоненькую, как у девушки, талию. Он носил большие очки в квадратной оправе, улыбался детской улыбкой, и, не будь он таким высоким, можно было бы подумать — мальчишка, молокосос. Но он был взрослый и серьезный, преподаватель математики, ему было уже двадцать семь лет, то есть на десять больше, чем мне.
Он брал меня за руку — голова моя приходилась ему по локоть — и мы шли гулять в парк или к Рейну, и он все время насвистывал одну и ту же мелодию, я только потом, гораздо позднее, узнала, что это «Влтава» Сметаны, но тогда я не знала, как эта мелодия называется и кто ее сочинил, ибо мои познания о мире и о жизни были односторонние: я знала, что такое смерть, страх, наглость, я умела врать и ловчить, но не знала ровным счетом ничего ни о музыке, ни о поэзии, ни о любви.
С Майклом я познакомилась так: сидела я однажды на скамейке возле бледно-лиловых рододендронов, было уже под вечер, и мне давно следовало встать и вернуться в лагерь на ужин, но я все сидела, мне не хотелось вставать, хотя есть и хотелось, — и даже не заметила, что с краю на лавку присел долговязый парень в очках и в американском мундире. Когда он спросил: «О чем это вы думаете?» — я испугалась, а он засмеялся.
Я ответила на ломаном английском: «В этом городе я однажды сидела в немецкой тюрьме» (на самом деле я думала вовсе не об этом, а об ужине, потому что была голодна).
— Вас там били?
— Нет.
Он пригляделся ко мне и сказал:
— Oh, it’s funny…
Я не поняла, что ему показалось забавным: что я сидела или что меня не били.