Ее выношенные в годы войны и опубликованные позднее стихи, самый голос поэтессы были отданы национальной трагедии. Груды детских ботинок, запечатленный на снимке документальный памятник детям — жертвам нацизма, продиктовали ей стихотворение «Кто же вытряс песок из ваших башмаков?» Здесь конкретный и будничный песок, застрявший в башмаках тех, кто их больше никогда не наденет, характерным для еврейской религиозной традиции образом перебрасывает мостик из середины XX столетия в прошлые изгнания и страдания, начиная с рождения народа в странствиях по песку Синайской пустыни. Реалии Европы и Земли Израиля, скорбь по несостоявшимся мудрецам, не нашедшим языка тоскующим душам и довременно вернувшимся в прах телам — вот лаконичный словарь стихотворения, бунт поэзии против убийства и забвения.
Стихотворение Нелли Закс «Хор спасенных» говорит о невозможности стереть персональный опыт Катастрофы. За выживанием не следует возвращение к нормальной жизни. Спасенные отмечены патологическим восприятием, особой чувствительностью к некоторым образам, например, рычащего пса. Близость всесильной смерти лишила их прежней витальности: тот, кто побывал инструментом в руках у смерти, потерял волю и не может активно участвовать в жизни.
В рассказах израильских писателей Иды Финк и Аарона Аппельфельда тоже затронуты проблемы, вставшие перед спасенными в новой, мирной жизни. Победа союзников и капитуляция Германии положили предел массовому уничтожению евреев, позволили многим вернуться на родину или нелегально попасть в Израиль, но как жить, если повреждено не только тело, но и — что еще сложнее — душа. Как написал в своих неизданных мемуарах израильтянин Мордехай Пельц, польский еврей, в годы немецкой оккупации скрывавшийся, будто зверь, в лесах Западной Украины: «Человек, прошедший Катастрофу… более не тот, кем он был прежде. Даже если ему как-то удастся спрятать под маской то, что у него в душе, его физические и душевные раны никогда не зарубцуются. Правда, воля к жизни и желание забыть сильны, и такой человек изо всех сил старается наладить нормальное существование, но мало кто преуспел в этих попытках».
В одном из интервью Аарон Аппельфельд рассказал о себе следующее:
Я родился недалеко от Черновиц в 1932 году. Я был единственным сыном — чем более ассимилированная семья, тем меньше в ней детей. Мой дед жил в Жадове, это недалеко от Вижница, и лето я проводил у него. Там я впитал еврейскую традицию.
Мой отец много лет провел в Вене. Его послали учиться в гимназию. Он занимался моторизацией мельниц и был состоятельным человеком. Он был также чрезвычайно образованным. Немецкая культура господствовала в нашем доме. Мать я помню мало, ее убили в первые же дни войны в 1940 году. Немцы и румыны убили ее, когда вошли в город. Мне тогда было восемь.
Это было летом. Нас, евреев, собрали вместе и погнали пешком. Вели с места на места. Только пешком, от местечка к местечку. В какое бы местечко мы ни пришли, евреев там уже не было. Нас селили в разграбленных домах. В каждом местечке мы задерживались на день-два. Они были пусты. Дома стояли разверстые, ни окон, ни дверей. Так продолжалось три-четыре месяца. По дороге умерло много евреев.
Так мы добрались до Украины. В каком-то опустевшем колхозе близ Могилева-Подольского мужчин отделили от женщин — для работы. Уже была зима. С августа по зиму много людей умерло в пути.
Весь тот путь я прошел вместе с папой. Но в Могилеве-Подольском отца забрали, он просто исчез. Помню, я долго плакал. Я остался один.
И тогда я сбежал. Один. Мне повезло, я знал украинский, потому что в нашем доме была служанка-украинка. Лицо у меня не было еврейским…[9]
Подобно герою Ежи Косинского, Аппельфельд долго и мучительно странствовал, в конце войны нашел временный приют в итальянском монастыре, где его хотели обратить в христианство, пока наконец не встретился с бойцом Еврейской бригады[10], который помог ему перебраться в Израиль в 1946 году. Ему было 14, он не имел школьного образования, но умел работать. Несколько месяцев он как нелегальный иммигрант отсидел в британской тюрьме в Атлите, где на стене одного из сохраненных для памяти бараков выцарапано его тогдашнее имя «Эрвин Аппельфельд».
Аппельфельд пишет на иврите. Тема Катастрофы — сквозная тема его творчества: «Написанное о Катастрофе — это или вопль, или воспоминание. К обоим этим жанрам я отношусь с почтением… Но я не пошел ни по одному из этих путей. Я спросил себя: как явилась нам Катастрофа, как она течет в нашей крови и как она формирует нас как живых людей. Я стараюсь это понять».
Рассказ «Берта» взят из его первого сборника «Дым» (1962), о котором автор сказал «Там говорится о людях, желающих убежать от воспоминаний, и о том, как воспоминания настигают людей. Я утверждаю, что Катастрофа является частью более широкой еврейской темы — темы еврея, бегущего от самого себя… В последние сто лет еврей методично занимается саморазрушением, и не случайно внутреннее разрушение инициирует внешнее».
Этот рассказ необычный. В нем, как это чаще бывает в поэзии, смысл интуитивно угадывается читателем. Обращает на себя внимание явное нежелание автора говорить о том, что было в Европе, и о том, как попали Макс и Берта в «Страну», то есть в Израиль. Ничего не сообщает он и о Максе — неизвестно, как он выглядит, сколько ему лет. Зато мы приблизительно представляем себе портрет Берты и знаем, что она остановилась в своем развитии. Об этом ее слабоумии мы узнаем по реакциям и репликам Макса. Казалось бы, можно сделать вывод, что Макс — во всех отношениях нормальный человек. Однако дальнейшее повествование показывает, что это не так. Во-первых, Макс не способен к анализу ситуации — ни в прошлом, ни в настоящем. Во-вторых, Макс не наладил истинной коммуникации с внешним миром, несмотря на то, что работает и по роду работы входит в контакт с большим числом людей. Собственно, весь рассказ и должен подвести нас к тому, что Макс и Берта — очень похожи и близки по внутреннему складу, хотя даже этого сходства Макс не сумел распознать. Избежавший смерти в годы Катастрофы, Макс остался калекой: его сознание не умеет увязывать смыслы деталей в единую картину, подобно тому, как вязание «дурочки» Берты не может перейти от лоскутов к цельной вещи. Это травмированное сознание, несколько лет мобилизованное лишь на то, чтобы выжить физически, позднее, уже после войны и в условиях нормального существования, оказалось не способным сделать верный этический выбор.
Австрийский еврей, психолог, Виктор Франкл в 1946 году опубликовал автобиографическую книгу о бытии узников нацистского концлагеря. С позиции ученого, исследователя человеческой психики и поведения, он утверждает, что в живых остались не альтруисты и не самые моральные люди. Это не означает, что выжили одни негодяи: просто инстинкт самосохранения приказывал узнику взять ломоть потолще, чуть-чуть отступить назад, когда на поверке отбирают на тяжелую работу, натянуть на себя побольше одеяла, которого все равно не хватает на всех. Или, говоря языком стихотворения Дана Пагиса «На поверке»:
…я не тут, меня нет, я ошибка,
я гашу поскорее глаза, свою тень я стираю.
Не берите меня в расчет, пожалуйста, пусть уж счет сойдется
без меня…
Микроскопические нарушения этики не гарантировали спасения, но, взятые вместе, они создавали хрупчайшую защитную скорлупу — и всегда за счет того, кто в Писании называется «ближним». Если человек оставался в живых, эти мелочи царапали память, лишали покоя, угнетали и на фоне чудовищных потерь разрастались неимоверно. Рассказ «Заноза» — как раз о том, как хочется и невозможно поделиться подобной мелочью с человеком, не побывавшим в «опечатанном вагоне Катастрофы».
Писательница Ида Финк с 1957 года живет в Израиле, в Холоне, и пишет по-польски. Она родилась в польском городке Жаброше (теперь Украина), где в период оккупации немцы устроили гетто. В 1942 году ей удалось бежать, и она «пережила войну по арийским документам». О том, сколько горечи, трагизма и беспредельного унижения скопилось за этими сухими анкетными словами, пишет не только она, но и польский писатель Ежи Анджеевский, и русскоязычная поэтесса в Израиле, наша современница, бывшая москвичка Юлия Винер, ведь поставленный вне людского сообщества еврей не осмеливался ни просить о помощи, ни надеяться на спасение.