Совпало с очередным обвалом дома. Он придрался к чему-то, к какой-то чепухе (странно, она никогда не может вспомнить причину ссор) и уехал на майские к друзьям. Что за друзья? Куда? Катя не знала. Но тогда решила: хватит, все. Унесла из шкафа в его кабинете свои вещи. Он догадливый — без слов поймет, что это значит.
Да, лаборантка. Оказалось, что она носила мертвого младенца. Младенец разлагался и отравлял мать. Вот так и их жизнь — мертвый младенец, который отравляет всех.
Обследование ничего плохого не показало, и участковая врачиха, такая же, как и она, замордованная лошадь, сказала, что, судя по всему, это боли в солнечном сплетении. «Солнечное сплетение, — сказала она, — это наиболее мощное скопление симпатических нервных узлов брюшной полости. Через него проходят ветви блуждающего нерва, дающего вот эти загадочные боли то там, то сям. Надо успокоиться и смотреть на жизнь проще».
Последний совет царапнул, в нем было понимание. Понимание ее ситуации, тоскливой и безнадежной, как блуждание в скоплении симпатических нервов. Выяснилось, что свою ситуацию врачиха решила просто: развелась с «кровососом» и занялась йогой.
Особенно сильными боли бывали по ночам в позвоночнике. Муж приволок откуда-то дверь, и теперь она спала на жестком. Одна. Те времена, когда они в нетерпении провожали вместе сына в школу, давно прошли. Сын всегда чувствовал их возбуждение, перехватывал взглядом его короткие прикосновения к ее груди, шутливые шлепки. Расстегивая халат, она говорила: «Ну зачем ты, солнышко, при нем? Ведь он все замечает».
— Скорей, скорей, — бормотал он, задирая халат.
И наступало забытье, потом тишина, со звоном разбитого стекла — распадалось от его крика. Тогда она часто опаздывала на работу, и ей казалось, что соседи по лестничной площадке поглядывают на нее при встречах с удивленным любопытством. Ведь крики доносились через тонкую стену каждое утро.
Те времена закончились мерзко. Она почувствовала что-то неладное. Пришлось таскать с собой вату. Врач, осмотрев ее, выписал лекарство, назначил ежедневные промывания в поликлинике. Со свойственной ей идиотски-наивной простотой в ситуациях, пугающих и неожиданных, она спросила, тут же пожалев о вопросе:
— Отчего это?
— Не знаю, вам виднее, — ответил доктор из-за ширмы. Он мыл руки.
Потом, сообразив, что вопрос этот могла задать только уж очень неушлая, посмотрел поверх ширмы:
— Спросите у мужа.
— Да! — От смущения прихватила молнией новые колготки, надетые специально для визита; тотчас от дырки поползла стрелка. Восемь рублей — двадцатая часть ее зарплаты. Только вечером по дороге домой поняла, что имел в виду врач.
Марина жила неподалеку. Прямо с порога, в прихожей, торопливо выложила ей все. Многое было непонятно: позорная ли это болезнь? Не вызовут ли ее в диспансер? Не может ли заразиться Кома? Почему такое короткое лечение — всего две таблетки, и зачем тогда неделю ходить в поликлинику.
Марина смотрела странно, каким-то чужим взглядом.
— Ты действительно ничего не понимаешь или придуриваешься? — спросила вдруг жестко.
Она вдруг увидела, что Марина, при всей своей всеми признанной красоте, похожа на попугая-ара. Уложенные высоко спереди, с густым загривком сзади волосы, толстый, чуть изогнутый нос, густо накрашенные глаза и этот холодный неподвижный взгляд — словом, большой, разноцветный, с выпуклой грудью попугай.
Марина расспросила толково, со знанием дела: давно ли это началось, брал ли доктор мазок? От одного вопроса краска бросилась в лицо, и она только кивнула. Следующий был еще похлеще. «Неужели у всех это одинаково?» — подумала с изумлением и снова кивнула.
О Марининой жизни знала и много и мало. Всех мужей, которые изгонялись легко и легко заменялись новыми, — знала, а вот тех, кто был в промежутке, — нет. Почему-то эти были тайной. Но и не интересовалась особенно. Всегда о своем, о своей боли, о своих подозрениях, унижениях. Вот теперь, кажется, о последнем, непоправимом.
— Гони ты его на…! — отчетливо и спокойно сказала Марина. То, что говорила всегда. То, что говорила всегда и именно с этим матерком, но с каким-то новым злобным оттенком. Злоба была свежей и объяснялась, наверное, тем, что, по сути, были родственницами. Дружили, кажется, лет с пяти.
Пили чай, Марина выспрашивала подробности, что было очень по-родственному.
Полусестра-полуподруга утешила: это все ерунда собачья, ни в какой диспансер вызывать не будут, заражение Комы исключено, это передается только половым путем, так что учти, если он вздумает вешать тебе лапшу на уши насчет бассейна, финской бани и прочего… Тут и к гадалке ходить не надо, он тебя наградил. Потом спросила невпопад, не знает ли она женщину по имени Вера, красотку, зубного техника.
— Нет. А что? Почему ты вдруг о ней спросила?
— Да не почему, — ответила с непонятным раздражением, — просто так. Вдруг знаешь. А врачиху детскую Таисию? Тоже нет? Никого-то ты не знаешь.
Домой плелась через парк академии. Вот и знакомый дом. Господи, а ведь двадцать пять лет прошло, взглянула на окно. Как всегда, оно было темным. За этим окном когда-то была комната и тахта, укрытая текинским ковром. Ковер спускался по стене от самого потолка. Немногое, что осталось от его отца. Да еще серебряный караимский кувшин и странный портрет, составленный из треугольников и косых плоскостей. Горбоносый лысый мужчина. Такой сейчас, наверное, Данила. Как странно, живя в одном городе, они ни разу за двадцать пять лет не встретились. Она села на лавку.
Когда-то здесь была аптека. Старый дом конца прошлого столетия. Какая же она старая, если помнит эту аптеку и как ее ломали. Били круглым чугунным шаром, пыль, грохот. Вспомнила, когда смотрела «Репетицию оркестра». Смотрели вот здесь, рядом, в кинотеатре. Тогда она еще рассказывала неосторожно о себе, о своем прошлом, и про аптеку рассказала. Муж спросил:
— Это ты помнишь потому, что бегала к своему любовнику вон в тот дом?
Много раз он напоминал ей про аптеку, напоминал, как напоминал многое из того, что она рассказывала. Потом и этого не стало. Ему было уже просто неинтересно все, что имело к ней отношение. Утешало одно: ему вообще неинтересно то, что не имеет отношения к нему, и пока была ревность, чувство, принадлежащее ему, он язвил, припоминал, а когда ревность угасла, угас и последний интерес.
Почему она не осталась с Данилой? Потому что не умел хитрить, не умел ошарашивать напором, страстью, письмами с безумными эскападами? Не было червоточины, оказавшейся потом такой привлекательной в другом?
Все дело в червоточине. Рыбу ловят на тухлое мясо или это раков ловят на тухлое мясо?
У Данилы была соседка из «бывших», да и сам он был из «бывших». Мать курила папиросы, и когда он возвращался из школы и сообщал, что его выгнали со второго урока, говорила: «Да ну тебя! Разбудил, поспать не дал. Выгнали? Ну и прекрасно, пойдем в кино». Отец сгинул в тридцать седьмом, остались материны сестры с мужьями. Мужья тоже из «бывших». Жили дружно, весело, не замечали скудности, на все лето отправлялись в Никитский сад, где размещались в пристройках и дощатых сарайчиках во дворе дома для научных сотрудников сада. Вечерами собирались в комнате то ли родственницы, то ли старой подруги — костлявой художницы, замечательно рисующей фрукты и растения сада.
Дальше пошли воспоминания о художнице и о том, как юный Лазарь Берман вечерами играл в нише белокаменной эстрады сада. Впадина ниши была окрашена в удивительный синий цвет, и о том, как делали плов с мидиями, и как ссорились, и как мирились на выжженной солнцем траве и у нее был настоящий солнечный удар. И как однажды ночью заплакала от ужаса перед чем-то стыдным и невозможным, чего он хотел от нее, а Данила утешал и говорил что-то, как никто никогда не утешал и не говорил потом. Она засыпала воспоминаниями пустоту, которая никак не засыпалась. Бездонная яма. Она образовалась после встречи с Маришей, потому что Марина, как всегда, ее выпотрошила. Вот главное ощущение — выпотрошенности. Из нее сумели вытянуть все, заглянули во все уголки, открыли все дверцы, перелистали все книги.