–Но ты тоже не видишь меня.
–Я видел тебя. Это было давно и совсем в другой стране. Помнишь, я тебе рассказывал.
–Расскажи ещё раз. Я люблю эту историю. К тому же ты каждый раз рассказываешь по-разному.
–Хорошо, – согласился старик. – Только ты смотри внимательно под ноги, а то мы оба свалимся и разобьём себе носы.
Он замолчал на некоторое время, а потом начал свою историю:
–Я был известным художником и жил в городе Лионе…
–Известные художники живут в Париже, – возразила девочка.
–Эй, кто рассказывает, я или ты? – Сторож легонько хлопнул ее по плечу. – То-то же, не перебивай.
Сначала я действительно жил в Париже, и именно там сколотил себе славу. Хотя, если говорить об славе – её в основном создавали мои шумные попойки и хулиганские выходки, а не картины.
Однажды, к примеру, я попал на вечеринку, где присутствовал сам Дали. Его жена, Гала, шокировала окружающих новым белым платьем, которое на первый взгляд выглядело очень консервативным, а на второй – совершенно неприличным. Я нагло ухаживал за ней весь вечер, и под конец усадил её в кресло, куда перед этим пролил немного кетчупа.
Когда окружающие захохотали, старый мистификатор быстро выкрутился, приписав создание этой «новой палитры» самому себе. Он тут же усадил жену на лист бумаги и объявил полученный оттиск «шедевром менструально-критического метода». Но он был зол, чувство собственного величия изменило ему на мгновенье, и он ляпнул какую-то гадость про «соавтора». Фраза тут же была подхвачена владельцем галереи, где выставлялись мои работы, и появилась на следующий день в газетах.
Но я и вправду любил рисовать, и рисовал неплохо. Когда известность позволила мне стать достаточно независимым, я решил, что жить в Париже вовсе неинтересно, особенно если ты уже не заботишься о мнении болтливой богемы. Мне же самому было все равно, где жить. Единственное, чего мне хотелось – чтобы в городе, где я живу, ходило метро, как в Париже. И я переехал в Лион. Это даже улучшило мой образ: для критиков я превратился в эдакого гения-затворника, который возвысился над мирской суетой и творит свои шедевры в гордом отрыве от общества.
Такая жизнь меня вполне устраивала. Я подолгу гулял один, наблюдая людей в разных ситуациях – в метро, в парках, на рынках, иногда даже в тёмных кинозалах во время просмотра каких-нибудь экзотических фильмов, – и возвращаясь в студию, много работал. В Лионе я нарисовал лучшие свои вещи: японку, которая держит во рту сломанный гребень для волос; мальчика-официанта, смахивающего отражение неба с залитых дождём столов; и ещё несколько картин, среди которых наиболее известны «Безносый поцелуй» и «Музыка точильщиков».
Продолжал я и кое-какие выходки, разве что теперь они стали тоньше. Так было с «Кошкиной Стеной». Однажды мы с друзьями возвращались после зарисовок на природе. В метро в ожидании поезда я рассматривал серые стены, лишь кое-где расцвеченные рекламой да сомнительными надписями. А потом вынул синий мелок и быстро нарисовал кошку с длинной шеей и большими глазами. Мои приятели, не говоря ни слова, добавили рядом своих пастельных кошек: толстую жёлтую и облезлую чёрную.
Дальше всё пошло само собой – не проходило и дня, чтобы на стене не появилось новой кошки. Каждый художник, а то и просто вольнолюбивый житель Лиона, ожидавший поезда на этой станции, считал своим долгом подрисовать свою кошку. «Кошкина Стена» стала не менее популярной, чем какая-нибудь выставка или музей; некоторые, услышав о ней, специально приезжали издалека, чтобы поучаствовать в затее. Кошек рисовали уже не только на стене, но и на полу, на перилах эскалатора, на поездах…
Чтобы прекратить эти беспорядки, к Стене был приставлен специальный полицейский. Но и это не остановило любителей граффити: человек, проходя мимо, на секунду задерживался, прислонял к Стене заранее заготовленный трафарет, на Стене отпечатывалось нечто хвостатое и ушастое, а изобретательный автор тут же скрывался в толпе. Потом стали подбрасывать живых кошек: пугаясь толпы и поездов, те громко орали и разбегались в разные стороны…
Через полгода после «рождения» Стены я прочёл в газете историю, которая звучала совсем уж невероятно. Полицейский, дежуривший под Стеной, вдруг заметил, что прямо у него над головой осыпается штукатурка и является кошачья голова, будто кто-то высекает её на Стене невидимым зубилом. Шокированному сержанту понадобилось ещё с полминуты, чтобы оправиться от страха и понять, что происходит; дуло пистолета с глушителем торчало из окна поезда, отъехавшего от дальней платформы…
Слушай, я, кажется, о чём-то другом рассказывал, – прервал себя старик.
–Нет-нет, всё правильно, продолжай! – успокоила его слушательница. – Ты рассказывал, как ты жил в Париже, потом в Лионе…
–Да, верно… Ну вот, так я и жил, рисовал и шутил в своё удовольствие. Но однажды со мной случилось неприятное: я попал под автобус.
Со мной вообще частенько происходили разные штуки по причине того, что я любил отключаться от реального мира, задумавшись. В таком состоянии я мог выйти не на той станции метро или абсолютно позабыть о важной встрече. Один раз, очнувшись после очередного приступа «лунатизма», я обнаружил, что все люди вокруг меня – негры! На улице, в магазинах – нигде не было видно ни одного белого лица, и вдобавок шёл густой снег… К счастью, это была не Африка, а значительно ближе, и я кое-как добрался до дому в тот же день.
Как правило, все подобные истории кончались хорошо, но вот с автобусом вышла промашка. Я переходил улицу, совершенно не глядя ни по сторонам, ни на светофор. И наверное, перешёл бы без всяких проблем, если бы не чей-то окрик, вернувший меня к действительности прямо на середине дороги. Я обернулся, замешкался – и аккуратный белый автобус с синей полосой откинул меня далеко вперёд.
Поначалу казалось, что я отделался лишь ушибом локтя и лёгким сотрясением мозга; однако врач настоял на том, чтобы я пришёл через неделю для повторного осмотра. Я чувствовал себя прекрасно, но результаты осмотра насторожили врача: он сообщил мне, что моё зрение село – немного, совсем чуть-чуть, так что я сам этого даже не заметил бы, если бы не хитрые манипуляции с таблицами, висевшими у врача на двери. «Возможно, вы просто устали сегодня, – сказал он мне. – Зайдите ещё разок через недельку, на всякий случай…»
К концу недели я и сам почувствовал, что зрение портится. Я всё ещё видел хорошо, но было кое-что, безошибочно указывающее на ухудшение. Я перестал видеть некоторые звёзды – не те, яркие, которые видят почти все, а самые слабые, которые я прекрасно различал ещё недавно. Я пришёл к доктору за день до назначенного срока, и опасения подтвердились: зрение моё слабело, и достаточно быстро. Врач сказал, что современная медицина тут бессильна. Очевидно, во время аварии были задеты какие-то особые участки мозга, и так далее, и так далее… Короче говоря, примерно через месяц мне предстояло стать совершенно СЛЕПЫМ.
Конечно, я сразу же отправился в любимый бар, с надеждой упиться до беспамятства; однако дикая и моментально трезвящая мысль о том, что я, художник, ослепну, не оставляла меня ни на миг. Ни бессонница, ни алкоголь не могли примирить меня с тем, что мне предстоит.
Я побывал у двух других врачей, но все твердили одно: ещё пара-тройка недель, и все. Рисовать я больше не мог. Каждый раз, подойдя к мольберту, я видел, как тонкий рисунок расплывается перед глазами, и руки мои начинали трястись.
Раньше я почти не встречал на улицах слепых, но за последнюю неделю мне попалось на глаза сразу несколько. Сначала нищая девушка с собакой: они сидели на асфальте у входа в супермаркет. Потом ещё двое, пожилые: один вёл другого под руку, а в свободной руке он держал белую трость, которой постукивал о край тротуара. Тот, которого вели, прижимал свою трость к груди обеими руками. У всех этих слепых были какие-то неживые, лишённые мимики лица; а лицо того, которого вели под руку, и вовсе ужаснуло меня – на нём застыло подобие довольной улыбки, как если бы улыбался экспонат из музея восковых фигур.