Литмир - Электронная Библиотека

Но от Леонида Исааковича я это обстоятельство мудро утаивала, предоставляя ему думать, как ему хочется. Тем более что в области органа он точно занимал первое место.

Наши идиллические контакты иногда затуманивались некоторыми странными обстоятельствами, которые чем дальше, тем чаще вызывали у меня лёгкие сомнения в совершенстве моего наставника.

Дело в том, что в целом отношения в органном классе московской «цитадели» носили, мягко говоря, полицейский характер. И главным «держимордой» был мой обожаемый профессор, чем сам он весьма гордился. Он установил среди своих (и не своих) подопечных такой режим, при котором не вовремя сданный ключ, опоздание на пять минут (или уход раньше времени) на индивидуальные занятия (не говоря уж об уроке), отсутствие подписи в вахтенном журнале, и т. д., и т. п. могло обернуться для виновного месяцами лишения доступа к инструменту, если не исключением из списка органистов вообще. Однажды в туалете я стала свидетелем того, как девочка Катя Эм, случайно обнаружив в своей сумке «несданный» ключ, чуть не упала в обморок, а, опомнившись, прошептала: «Мне сразу повеситься, или подождать?..» В другой раз, увидев, как бьётся головой об стенку очередной провинившийся в «несдаче» ключа, я приняла огонь на себя и сама вернула «просрочку» на вахту. Престарелая вахтёрша, видимо, тоже охотно игравшая в эту игру, смерила меня взглядом энкавэдэшника, ведущего осуждённого на расстрел. В итоге мой трюк не прошёл: на следующий день Ройзман ледяным тоном сообщил мне, что в виде исключения прощает содеянное, но в следующий раз подобное заступничество обернётся для меня двойным наказанием. Наконец, мне случалось видеть, как он в буквальном смысле слова лупит по затылку здоровенного Витю Эн (к тому времени уже отца двоих детей) и, как нагадившего котёнка, тычет его носом в клавиши за случайную фальшивую ноту.

Всё это казалось забавным до тех пор, пока не коснулось меня самой.

В начале января был день его рождения. Я долго выбирала подарок и, наконец, остановилась на роскошной книге о братьях Ван Эйк (я всегда дарила людям то, что любила сама, а ранних нидерландцев я обожала). Вскоре случился его концерт в Малом зале консерватории: он, как всегда, играл объёмную насыщенную программу, в конце которой стоял Бах – Прелюдия и фуга си-минор.

В этот раз выступление давалось ему тяжело; заметно было, что ему нехорошо, и он изо всех сил борется со своим нездоровьем. Я всегда принимала игру учителей так, как она есть, без излишнего анализа и критики. Чего нельзя было сказать об остальных студентах: я видела, как они корчатся от смеха в своих креслах, передразнивая случайные жесты и позы старенького профессора. Один из кривляк, имени которого я не помню (оно потонуло в море московских органных выкормышей), обратился ко мне с риторическим вопросом, ответ на который уже висел у него на языке:

– Ну, как тебе?! Просто шедевр, да?!

Я промолчала. Он откинулся назад, упёрся коленками в спинку впереди стоящего кресла, благо зал был далеко не полон, и прыснул в ладошку:

– Шэ и Пэ где-то на хорах. Небось, валяются от хохота!!

Мне было противно его бесстыдное глумление, тем более, что Шэ и Пэ казались мне интеллигентными мальчиками и неплохими органистами.

Тем вечером я не зашла к Ройзману в артистическую, так как его выражение лица во время поклонов к этому не располагало: оно показалось мне мрачным и отстранённым. Наутро была запланирована общая репетиция в зале, так что мы волей-неволей должны были встретиться.

Любой органист знает, что нашему брату всегда и на всех концертных площадках выделяется самое неудобное время: либо ранним утром, либо после мероприятия – за полночь. В тот раз случилось так, что я почему-то водрузилась за орган первая. Остальные студенты – их было штук пять – кучковались у меня за спиной в ожидании своей очереди. Возможно, зная нрав своего наставника, они сознательно использовали меня в качестве громоотвода, но я, ничего не подозревая, резво шпарила ту самую си-минорную Прелюдию Баха, которую вчера играл Л. И.

Внезапно где-то в конце зала раздались тяжёлые, будто металлические хлопки. Я прекратила играть и оглянулась: по проходу медленно шагал Ройзман, ударяя в ладоши, словно в било, а выражение его лица, такое же холодно отстранённое, как вчера вечером, явно не предвещало ничего хорошего.

Я сняла руки с клавиатуры. Он тяжело поднялся на сцену и подошёл к органу.

– Вы что, белены объелись? – язвительно бросил он мне.

Я ожидала чего угодно, только не этого:

– В каком смысле, Леонид Исаакович?!

– В смысле темпа. Он у вас не просто быстрый, он сумасшедший.

– Разве?.. Обычно я играю ещё быстрее.

– Хё-хё-хё! Очень рад за Вас. Подобный темп абсолютно недопустим, он просто неприличен. Не верите мне – спросите хоть у них!

Он махнул рукой в сторону учеников. Сжавшись от страха, те усиленно закивали головами, словно китайские болванчики. Это меня рассмешило:

– Да они что угодно подтвердят! Они же вас боятся!

– Хё-хё-хё! Меня, деточка, давно уже никто не боится!

Это самое «хё-хё-хё» (или его разновидность – «хю-хю-хю»), тоненькое и с присвистом (губы дудочкой), он издавал всегда, когда ему хотелось выразить своё презрение. Оно должно было означать высшую степень сарказма.

Я поняла, что разговор поплыл не в то русло, и отвернулась. Но он упёрся:

– Задвиньте регистры.

Я послушно вдвинула цуги в корпус органа, не сумев вовремя спрятать улыбку. Он взвился:

– Верните регистры на место и уберите их абсолютно бесшумно и с серьёзным лицом!

«Ну, пошли старческие закидоны», – подумала я, состроила трагическую гримасу и театральным жестом нейтрализовала свою диспозицию. Он позеленел:

– Репетиция закончена. Встаньте из-за органа и уберите скамью.

Я поднялась из-за пульта, взялась было за скамейку, но меня остановил его окрик:

– У нас не принято переносить скамью, у нас принято её перевозить!

Я не удержалась и прыснула. И тут за моей спиной возникла какая-то зловещая тишина. Я потянула скамейку на себя и с опаской оглянулась. Он спустился по ступенькам со сцены и теперь направлялся к выходу, но так медленно и тяжело, что мне стало не по себе. Дойдя до середины зала, он вдруг замер на месте, присел на ближайшее кресло и откинул голову назад. Его лицо стало землисто серым, нос заострился, он стал похож на покойника. «Боже, я веселюсь, а у него четыре инфаркта», – мелькнула страшная мысль. Мы дождались, когда он вышел из зала, и разбежались.

Через несколько дней, уже будучи в Ленинграде, я получила от него посылку. Туда была вложена книга о братьях Ван Эйк – мой подарок – и коротенькое письмо следующего содержания: «У меня была любимая ученица Оля Минкина, её больше нет».

В душе у меня словно что-то оборвалось: ну вот, не успела найти нечто стоящее, как тут же потеряла! Но ничего не поделаешь – надо было как-то выпутываться из ситуации. Думала я, думала, и решила закончить аспирантуру досрочно. Позвонила в Москву в отдел аспирантуры, договорилась. Всё замыкалось на согласии руководящего профессора; я и ему написала, и, ссылаясь на семейные обстоятельства, попросила принять у меня «госы» в ближайшее время.

В завершении своего письма я заверила его, что у меня и в мыслях не было его обижать, а всю ситуацию я рассматриваю как недоразумение. «Несмотря ни на что, я люблю и уважаю Вас больше, чем Ваши выдрессированные ученики», – констатировала я.

Прошло совсем немного времени, и я снова появилась в Москве, чтобы показать ему выпускную программу. Перед уроком я тщательно припрятала свои колючки и вошла в класс, облачившись в подчёркнуто вежливую официальную форму. Он тоже выглядел до странности притихшим, словно настороже: пока я выставляла регистровку, ходил туда-сюда на цыпочках, эдаким крадущимся лисом, опасливо поглядывая на меня. Ситуация представилась мне смешной и глупой, и я неожиданно для себя произнесла, словно меня кто-то толкнул изнутри:

2
{"b":"813784","o":1}