Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нацистская политика в оккупированной Польше продемонстрировала понимание материальной основы слова, когда ввела цензуру и уничтожение письменных свидетельств. Поскольку каждая материально сохраненная надпись представляет собой физический объект, она может быть исследована с точки зрения, отличной от той, которая рассматривает ее как простую «интеллектуальную собственность». Действительно, беспрецедентным для западной культуры образом тексты Холокоста настаивали на своей собственной материальности и зачастую на материальности того, что они представляли. Эта двойная материальность (хотя последняя и не имеет осязаемой материи) позволяла каждой рукописи и каждой копии этих объектно-ориентированных произведений не только рассказывать свою собственную историю, но и давать отсылку к истории своего автора. Писатели и художники, попавшие в водоворот войны и начавшегося геноцида, старались всячески обезопасить свои картины, гравюры и неопубликованные рукописи: закапывали их, сдавали на хранение в надежные места, доверяли родственникам и знакомым, жившим вне мест заключения или в более тихих уголках страны.

В этой книге я стараюсь описать онтологию и статус текста Холокоста как материальной вещи и письменного документа. Чтобы объяснить этот концептуальный синтез, я применяю к нему термин прекариум (прекарий), который в своем первоначальном юридическом смысле описывает хранение предметов, которые должны быть возвращены владельцам при положительном изменении ситуации[10]. Другое значение – шаткость, зыбкость, неустойчивый статус положения, что точно отражает блуждание и угрозу существования текста Холокоста, то, как он переходил из рук в руки, как менял места при различных случайных обстоятельствах. В моей интерпретации этот термин соединяет оба смысла.

Поскольку прекариумный объект постоянно колеблется между существованием и уничтожением в силу как своей принадлежности, так и физической сущности, прекариум предопределяет онтологию текста Холокоста. Более чем что-либо другое, прекариумное существование вызвано (и усилено) тем фактом, что текст Холокоста пронизан уникальным историческим смыслом. Обращаясь к текстам, предметам и произведениям искусства времен Холокоста, я неизбежно сталкивалась со случаями стирания – с текстами, намеренно уничтоженными именно потому, что они повествовали об актах геноцида, фактических или беллетризованных. Прекариум отделяет тексты Холокоста от послевоенных сочинений, поскольку эти обвинительные послания подвергали опасности их самих, а также их авторов и хранителей (хотя это и не единственный принцип, определяющий этот эффект).

Остро осознавая это обстоятельство, советские граждане во время сталинского террора заучивали свои тексты. Обычай запоминания текстов одинаково силен как в польской, так и в еврейской традициях, но массовый геноцид подорвал возможность надежного сохранения текста в индивидуальной памяти. На самом деле обеспечение материальной защиты было лучшим решением, что доказывают многочисленные невероятные открытия, сделанные после Холокоста11. В военное время прекарий усиливается, а Холокост придает ему поистине эпидемические масштабы. Конечно, текст Холокоста имеет общие черты с любыми другими предметами, которые требуют материальной сохранности. Однако те произведения, которые сохранились на бумаге, были особенно хрупкими, и их хрупкость тесно связана с положением их создателей, которым постоянно угрожала опасность, а также с целым рядом экстремальных ситуаций, в которых они были созданы. По этой причине их непрочность превосходит по способу и по степени общую уязвимость материи.

Принцип прекария подчеркивает как материальную основу текста, так и степень случайности, которой подвержена эта основа. Текст как хрупкий материальный объект проходит все этапы своего создания: сохранение, перемещение, архивирование и, в завершение процесса, передачу в музей. Все эти этапы кажутся очевидными при нормальных обстоятельствах. Однако в условиях террора, жесточайшей цензуры и лишений, когда письменные [11] принадлежности были в дефиците или их хранение считалось незаконным, весь процесс письма превратился в опасное занятие. Как писал Эммануэль Рингельблюм, историк Варшавского гетто: «Люди боялись писать в то время, потому что ожидали обысков» [Ringelblum 1988: 471]. Эти постоянные обыски, несомненно, повлияли на «выживание письменных документов военного периода» [Ibid.: 471]. Несмотря на то что обыски на арийской стороне проводились реже, механизм террора и страха заставлял многих людей уничтожить свои записи. Выдающаяся писательница Зофья Налковская во время обыска гестапо в ее квартире быстро сожгла в печке свой «второй дневник» – бесценные записи об уничтожении варшавских евреев, попытках спасения и других рискованных наблюдениях, сделанных с точки зрения свидетеля-поляка. Тем не менее некоторые из писателей Холокоста создавали свои тексты с надеждой, веря, что их Слово выживет. Это указывает на то, что люди были больше озабочены дальнейшим существованием их творений, чем своей собственной жизнью. Преобладало желание оставить письменный след истины и тем самым обозначить свое существование.

Несмотря на нехватку бумаги, «писали все: журналисты, литераторы, учителя, общественные активисты, молодежь, даже дети» [Ibid.]. Несмотря на серьезные усилия по их защите, многие рукописи были уничтожены или утеряны. Прекрасное исследование Яцека Леочака о текстах, созданных в Варшавском гетто, подтверждает этот вывод[12]. Тем более удивительно то, что многие письма, дневники, мемуары и хроники сохранились. Написанные на идише и польском языке, за пределами гетто и внутри него, они в основном носили нехудожественный, исторический характер документальных свидетельств[13]. В отличие от них, поэтические и беллетризованные автобиографические сочинения позже были восстановлены в пропорционально малом количестве. Например, среди нескольких стихотворений военного времени, написанных Зузанной Гинчанкой, только одно напрямую касается уничтожения евреев и еврейского опыта поэтессы. Я хочу привлечь внимание к этим сочинениям, созданным во время войны, чтобы сосредоточиться на их тревожном и инкриминирующем содержании.

Физическая уязвимость поэзии Холокоста придала неожиданную и пророческую силу убеждению Осипа Мандельштама, что стихотворение подобно посланию, найденному в бутылке[14]. И хотя этот образ, воспринятый буквально, не совсем соответствует тексту Холокоста, который никогда не находился в открытом доступе, а был зарыт и спрятан как сокровище, которое должны были обнаружить будущие поколения, – он сохраняет определенную актуальность. Сам факт того, что эти стихи дошли до нас, хотя их авторы и весь мир, в котором они были написаны, погибли, граничит с чудом. Запутанная судьба этих произведений сложилась под влиянием множества исторических обстоятельств, но я считаю, что прекарий, в котором происходит случайное движение между хрупкой материальной основой произведений, их обвинительным посланием и историческими событиями, имеет решающее значение для более глубокого понимания текста Холокоста.

Судьба текстов Холокоста как материального объекта тесно связана с физическими принадлежностями для письма: любая некачественная или случайная поверхность, заменявшая бумагу, преображалась через содержание текста. Таким образом Холокост заставил переоценить мусор и превратить оберточную бумагу, старые квитанции, бутылочные этикетки, цементные мешки, стены тюрем и даже обрывки туалетной бумаги в носители бесценных посланий. Сохранение и архивирование письменных свидетельств о Холокосте заставляет нас задаться вопросом, что же на самом деле было собрано и спасено горсткой преданных своему делу людей, взявших на себя этот труд. Например, у окружения Рингельблюма был особый подход к сохранению своих находок. В отличие от сегодняшних архивистов и музейных кураторов, которые пытаются сберечь Холокост как историю прошлого, архивисты «Ойнег Шабос» собирали документы, поскольку они фиксировали непосредственный повседневный опыт их авторов, чтобы спасти его от забвения[15]. При этом и архивистами, и авторами двигало желание стать свидетелями самих себя и, как следствие, своего народа.

вернуться

10

Одним из таких случаев было поведение польско-еврейского писателя-модерниста Бруно Шульца, который стремился сберечь свои рукописи, картины, рисунки и гравюры, в основном используя юридическую концепцию прекариума: доверяя их друзьям, которые жили за пределами гетто Дрогобыча. Мы знаем, что он также спрятал некоторые из своих архивов на территории гетто. Но даже эти меры предосторожности оказались недостаточными: до нас дошла лишь часть его текстов; к сожалению, неопубликованный роман писателя «Мессия» до сих пор не найден. См. главу «Сохраненные и утраченные произведения» в [Ficowski 2003].

вернуться

11

Например, документы зондеркоманды Аушвица, помещенные в жестяные банки и таким образом сохраненные, были найдены после войны, хотя и частично поврежденными. См. [Greif 2005].

вернуться

12

См. в особенности главу «Losy tekstów» («Судьбы текстов») в [Leociak 1997: 83–96].

вернуться

13

Леочак упоминает, что именно его удивление при встрече с таким количеством письменных свидетельств о геноциде побудило его написать монографию, хотя «по логике ״окончательного решения“ ни они, ни сам автор не должны были сохраниться» [Ibid.: 5].

вернуться

14

«Письмо, запечатанное в бутылке, адресовано тому, кто найдет ее. Нашел я. Значит, я и есть таинственный адресат» («О собеседнике») [Мандельштам 1993: 184]. – Прим. ред.

вернуться

15

Тем не менее некоторые хроникеры, такие как экономист Людвик Ландау, были в основном озабочены более широким понятием актуальности и ее различными аспектами, в частности, военным, политическим или экономическим развитием в Европе. Хотя Ландау подробно описывал особенности повседневной жизни в Варшаве, он, похоже, находил надежду в своем обширном анализе театра военных действий. См. [Landau 1962–1963].

3
{"b":"813753","o":1}