И Сказкин, и Веселов, оба они хотели нестандартной сайры, даже той, что идет в брак, но дядя Гоша их терзаний не замечал — в наше время, да чтоб голодали?.. Он терпеливо ждал, когда пес оближет банку и сразу гасил свечу: «Что там, братишки, потолок коптить. Потолок не горбуша.»
Все ложились.
Сказкин пару раз проверял: не осталось ли чего в баночке Индуса? Нет, Индус справлялся. А на робкие намеки, что псу фосфора не хватает, что надо бы для него прихватывать две баночки, дядя Гоша говорил прямо: «Одна баночка — это одна, а две баночки — это уже много! Разницу надо знать, братишки! И совесть моя чиста!»
Он думал и добавлял: «Как мой дом!»
Дом у него, правда, был чист и гол.
Как его совесть…
Сказкин и Веселов, гордые, но земные, слабели буквально на глазах. Индус стал относиться к ним без уважения. У Веселова он отнял и унес в метель рукавицы; пришлось пару Сказкина пришить к рукавам — как в холода ходить голорукими?
В горисполком Сказкин и Веселов не заглядывали: они уже выбрали под расписку все, что им могли дать; знакомых в городе у них не было, метель никак не стихала — назревала истинная, страшная катастрофа.
Но в день, когда Сказкин решил перебороть гордость и попросить у дяди Гоши взаймы, в сенках дома раздался крик.
Держась руками за стену, Сказкин бросился на помощь другу.
В сенках, на дощатой, плохо проконопаченной стене, под старой, обдутой снегом рубашкой висел самый настоящий окорок пуда на. полтора. С одной стороны он был срезной, плоский, с другой розовый, Выпуклый и походил на большую мандолину.
Окорок вкусно пах.
Позвав Индуса, Сказкин и Веселов долго смотрели на окорок.
Потом был принесен нож, то ли Сказкиным, то ли Индусом, и каждый получил по большому жирному куску окорока. Индус тоже. «Хватит тебе фосфор жрать, — сказал Сказкин. — Ты не шпион, ты собака!» — а оробевшему интеллигенту Веселову бросил: «Получим деньги, Гошка за все получит!»
А метель набирала силу. Город занесло под третий этаж. Очень скоро Сказкин, Индус и Веселов привыкли к окороку. А поскольку дядя Гоша, тоже набирая силу, появлялся дома все позже и позже, Сказкин рискнул перейти на бульоны. «Горячее-значит полезное!» — настаивал он.
Кастрюльку с бульоном они ставили под кровать дяди Гоши, и когда ночью хотелось пить, брали кастрюльку прямо из-под храпящего, как медведь, дяди Гоши.
Оба повеселели, вернули вес. Индус с ними подружился.
Однако всему приходит конец.
Как ни привыкли Сказкин и Веселов к окороку, толщина его (даже в их глазах) катастрофически уменьшалась. Теперь окорок и впрямь напоминал полупустую мандолину: тронь шкуру — звенит!
И настал день — метель кончилась.
Выкатилось из-за сопки ледяное ржавое солнце, осветило оцепеневший мир; дядя Гоша пришел домой не ночью, как всегда, а днем, и в усталой его руке дрожала бутылочка. «За воскресение! — сказал он. — Дожили и мы до праздничка! Я вас окороком угощу!»
Слова дяди Гоши повергли праздничный мир в смятение. Даже Индус привстал и виновато отвел взгляд в сторону.
Первым в сенки вышел хозяин, но в дверях, чуть не сбив с ног, его обошли Индус и Сказкин.
Зная инфернальный характер пса, Серп Иванович, как бы не выдержав тяжести, обронил на пол пустой окорок, а Индус, припомнив украденные у Веселова рукавицы, подхватил окорок и бросился в бесконечные заснеженные огороды, залитые кровавым с пересыпа солнцем.
Взбешенный дядя Гоша выскочил на крылечко с ружьем в руках. «Застрелю! — орал он вслед Индусу. — Корейцам отдам!..»
Дядя Гоша и впрямь передернул затвор, но ружье вырвал Серп Иванович.
«Молодец Сказкин, — подумал про себя Веселов. — Пугнет пса за варежки, а окорок мы потом откопаем…»
Но, к крайнему изумлению Веселова, Сказкин прицелился прямо в несущегося по снегам Индуса.
— Ты что?! — завопил Веселов, толкая Сказкина под локоть.
И тогда голосом, полным раскаянья и испуга, Сказкин шепнул:
— А вдруг пес расколется?
К утру Луна исчезла.
Она не ушла за борт кальдеры, ее не закрыли облачка или туман; просто — была и исчезла. Растворилась, как золото в кислоте.
Зато по вершинам скал, над таинственными пропастями бухты, угрюмо и тускло зажглись курильские огни. Как елочные шары мотались они в наэлектризованном воздухе, гасли, вновь вспыхивали.
«Прощелыга! — тосковал я по Сказкину. — Фал Агафону сбыл, а я торчи в каменном веке!»
Как нечто недоступное вспомнил я домик Мальцева, гостеприимный, всегда курящийся легким дымком, пахнущий свежим чаем. На печке, сооруженной из надвое разрезанной бочки из-под соляра, можно было печь лепешки; рядом всегда икала «Селга»…
А тут?
Шдрох текущих вниз шлаков. Шорох текущих песков. Шррох грунтовых вод, сочащихся по ожелезнен-ным обнажениям…
Слова старой морской песни прекрасно вписались в таинственные нескончаемые шорохи.
«Эту курву мы поймаем, — отчетливо звучало в ушах, — ей желудок прокачаем, пасть зубастую на нас раскрыть не смей!..»
Слов песни я никогда не знал, но сейчас отчетливо слышал каждое:
«Ничего мы знать не знаем, но прекрасно понимаем: ты над морем — будто знамя…»
Дальше я вспомнил сам:
«…Змей!»
Но это была не галлюцинация.
С тозовкой в руке, с рюкзачишкой за плечами, в вечном своем выцветшем тельнике, не разбирая дороги и голося во всю глотку, пылил по камням сам Серп Иванович Сказкин — бывший боцман, бывший матрос, бывший кладовщик, бывший интеллигент и так далее… Он был трезв, но явно возбужден. Тельник пузырился от ветра, белесые глаза хищно обшаривали обрывы.
— Начальник! — время от времени кричал он. — Почты нет! Тебя тут не съели?
— Тише, организм! — негромко окликнул я Сказкина.
Серп Иванович ухмыльнулся:
— У меня тозовка!
Он презирал страхи.
Он шел по своей земле, по своей суше, по своему берегу; он видел медузу, парашютом уходящую в бездну; он видел облачко над светлым краем кальдеры; он слышал тишину, пораженную его гимном.
Он шел, ничему не придавая значения, как ходим мы по примелькавшимся квартирам, где нам известен каждый стул, каждая вещь — Серп Иванович был прекрасен!
Но в смутной глубине бухты, в ее утопленных друг в друге плоскостях, уже зарождалось другое, тревожное, едва угадываемое глазом движение, и зная — что это может быть, я рявкнул из пещеры:
— Полундра!
В следующий момент пуля с треском раскрошила базальт над моей головой. Без какого-либо интервала, рядом, на выступе, с разряженной тозовкой в руках и с рюкзаком за плечами, возник Сказкин…
— Чего орешь, — сказал он. — Сам вижу.
Но вниз не посмотрел, ноги подобрал под себя:
— Он нас не достанет?
— Это не он, — снисходительно пояснил я. — Теперь у него есть имя. Я назвал его Краббен.
— Какой большой! — не поверил Сказкин. — Он хотел меня укусить?
— Он есть хочет… Как я… — Я рылся в рюкзаке, принесенном Сказкиным. — Картошки не мог взять?
— Он и картошку ест?
— Глупости. Краббен питается исключительно белками с жиром. Ты один или с Агафоном?
— Во насмешил, начальник! Чтобы Агафон и в гору полез!
— А когда людей ждать?
— Каких людей? — удивился Сказкин.
— Как это «каких»? Ты зачем к Агафону бегал?
— За ружьишком.
Я поперхнулся, откашлялся, схватил Серпа за плечо:
— И ничего не сказал Агафону про Краббена и про меня?
— Да я его и будить не стал. Слышал он об этих Краббенах. Слава богу, у моря живет. Взял ружьишко и обратно. Мы и сами со зверем справимся, я в них толк знаю — конюхом был!
Он глянул на меня и ахнул:
— Начальник! Где это ты нахватался седых волос?
— Покрасился… — буркнул я.
И отвернулся.
О чем тут, собственно, говорить?
Вон на берегу валяется почти метровая сельдяная акула. Только что ее не было, а сейчас лежит. Шкуру этой акулы с трудом пробивает армейский штык, но валяющийся на берегу экземпляр вскрыт от хвоста до жабер, как консервная банка. Это даже Серп оценил. Ойкнул. Дошло до него — влипли!