— О, да простит нас Квирин за то, что нам приходится это слышать! — воздев руки и подняв кверху глаза, произнес Волкаций.
Все остальные отнеслись к словам Минуция с явным неодобрением. Гракхов чтили преимущественно в пролетарской среде. Большинство добропорядочных граждан с высоким имущественным цензом считало обоих братьев-реформаторов и их сторонников виновными в мятеже против государства.
— Ты, Минуций, может быть, в чем-то и прав, — рассудительным тоном заговорил Клодий, — но среди приверженцев Гракха уж слишком много было всяких негодяев, которые не столько помогали ему, сколько вредили…
— Ну, а как же ты сам уберегся, Клодий? — не без ехидства полюбопытствовал Приск. — Не может быть, чтобы ты держался иных взглядов, чем твой отец, известный своей дружбой с Гракхами?
Клодий не очень ласково покосился на молодого человека.
— Юноша! В то время я действительно держался… за одну красотку, которая жила в Каринах[225]… там было за что подержаться, — ответил Клодий, вызвав легкий смешок присутствующих этой фривольной игрой слов. — Я проводил у нее все свободное время, а не шатался по Форуму, как другие. Какое мне было дело до каких-то оборванцев с Эсквилина и Авентина или этих спесивых дураков с Палатина! Я был молод и жил в свое удовольствие. Мой отец, хотя он и сочувствовал братьям Гракхам, всегда говорил мне, чтобы я пореже бывал на плебейских сходках, слушая всяких крикунов. Он словно предчувствовал, что все это добром не кончится…
— Это правда, что твой отец пострадал из-за Папирия Карбона[226], которого он укрыл в своем доме, спасая его от расправы? — щуря свои маленькие глазки, спросил Габиний Сильван.
— Увы, это так! Но, не думайте, отец мой не был участником мятежа. Это был достойнейший человек, за что и поплатился. Если бы он поступил, как клиент Фульвия Флакка, поначалу спрятавший патрона у себя в мастерской, а потом выдавший его убийцам, то жил бы и здравствовал по сию пору, не умер бы на чужбине в нужде и отчаянии. Отец приютил Карбона, как близкого друга, потому что знал, что тот давно уже не был сподвижником Гракха, но враги Карбона, пока шла бойня в Риме, искали его повсюду, чтобы убить. Позднее, когда страсти поутихли, Карбон выставил свою кандидатуру в консулы и народ его избрал. Оптиматы, скрипя зубами, целый год терпели его, пока он был в должности, а сами готовили против него судебный процесс, и когда он стал частным человеком, обвинили его как соучастника гракхианского мятежа. Отец по этому делу должен был проходить свидетелем, но Карбон неожиданно для всех перед самым судом покончил самоубийством. Он это сделал ради детей, потому что не надеялся на оправдание и боялся конфискации имущества. Отца же моего из свидетеля превратили в обвиняемого — укрывателя мятежника… Бедный отец! В один день он лишился всего, что имел — родины, имущества, семьи. Он удалился в Сицилию. Там я нашел его, уже больного и немощного…
— А что же негодяй Требаций? — спросил Дентикул. — Как ему удалось избежать справедливого возмездия?
— Он спасся, потому что действовал как истый разбойник. Если сравнить с ним беднягу Гракха, то последний, убежав за Тибр, тщетно упрашивал всех встречных дать ему коня, пока его и Эвпора не догнали и не убили преследователи. А Требаций и его дружки пробились на конный двор, что у Раудускуланских ворот, избили трактирщика и его рабов, потом захватили лошадей и умчались в Остию…
— Теперь Требаций и другие римские изгнанники обосновалась на Крите, построили там крепость и принимают к себе бродяг со всего света, — сказал Либон.
— Житья не стало от них, — пробурчал Сильван. — Дорожает зерно. А знаете, почему? Пираты то и дело перехватывают хлебные грузы. Переезды по морю сделались опасными…
— О чем только думают в сенате! — воскликнул Приск. — Неужели могущественный Рим не в состоянии справиться с этим разбойничьим отребьем?
— Оратор Марк Антоний[227] обещает очистить море от пиратов, если его изберут претором и предоставят особые полномочия, — сообщил Либон.
— Пока Италии угрожают кимвры, ни о какой войне с пиратами не может быть и речи, — возразил Минуций.
— О, ради всех бессмертных богов! — протестующе поднял руки Волкаций. — Ни слова больше о кимврах! Только настроение себе испортим, а заодно и аппетит…
Волкаций щелкнул пальцами и прикрикнул на рабов:
— Эй, лентяи! Забыли о своих обязанностях? Почему в кубках пусто?
В то же самое время он сделал знак сидевшему в дальнем углу флейтисту, и вскоре по триклинию разлились нежные звуки флейты.
Гости повеселели и в очередной раз осушили свои кубки.
Немного погодя в комнату вошли три молоденькие прислужницы в коротких до неприличия греческих хитонах с многочисленными мелко заглаженными складками. В руках девушки держали подносы, на которых дымились горячие блюда.
Девушки были прехорошенькие.
Сотрапезники разом прекратили свои разговоры и впились взорами в полуодетых красавиц, в то время как они легко и проворно расставляли на столе блюда с кушаньями. Всем собравшимся хорошо известно было пристрастие хозяина дома к красивым рабыням, которых он охотно покупал, не жалея денег. И это было неудивительно. Волкаций особенно не скрывал, что занимается сводничеством, не видя в этом ничего предосудительного. В числе нескольких принадлежавших ему доходных домов один был известен на весь город как перворазрядный лупанар[228], где развлекались очень богатые люди.
Самой старшей из трех девушек не было и двадцати лет. Особенно бросалась в глаза необычная красота одной из них, белокурой и светлокожей. Ростом она была чуть повыше остальных и сложена безупречно. Короткий голубой хитон, скрепленный на ее левом плече серебряной фибулой, оставлял почти открытой молодую прелестную грудь и едва прикрывал стройные бедра. Золотистый цвет волос и нежная белизна кожи выдавали ее кельтское или германское происхождение, но в мягких и правильных чертах юной красавицы больше было, пожалуй, от галлогречанки, чем от уроженки суровых заальпийских лесов. Ее большие темно-серые глаза, опушенные стрелами длинных ресниц, таили в себе тот особенный родниковый холодок, который так присущ был малоазийским галаткам. На нее чаще, чем на других девушек, тоже очень привлекательных, обращались чувственные взгляды большинства гостей.
— Откуда у тебя такая? — спросил Клодий, повернувшись к Волкацию.
— Ты имеешь в виду вон ту, золотоволосую? — кивнул Волкаций в сторону девушек. — Правда, хороша? Досталась мне почти что даром… И знаешь, от кого? От Аврелия, гладиаторского ланисты. Ты с ним знаком. Он сам предложил мне ее взамен своего проигрыша.
— Она доморожденная? — осведомился Клодий.
— Аврелий рассказал мне, что мать ее родом была из Галлогреции[229] и поначалу принадлежала сенатору Ювентию Тальне, ныне покойному. Видимо, мать в его честь назвала дочку Ювентиной…
— Ты хочешь сказать, что сенатор больше всех постарался, чтобы эта красотка появилась на свет?
— Вполне возможно.
— Она говорит по-латыни?
— Не хуже, чем законнорожденная дочь сенатора. Кстати, греческий она знает тоже благодаря матери, которая, видимо, была более гречанка, чем галатка. Не хочешь ли послушать, как она декламирует греческие стихи?
— Ну, если голос у нее такой же красивый, как и она сама.
Волкаций поднял вверх руку и щелкнул пальцами, чтобы привлечь внимание молодых рабынь, которые, сделав свое дело, уже собирались покинуть триклиний.
— Вы обе можете идти, — махнул он рукой двум темноволосым девушкам. — А ты, Ювентина, отдай им свой поднос и подойди сюда.
Глава шестая
НЕВОЛЬНИЦА
— Ну-ка, Ювентина, прочти нам что-нибудь по-гречески, — обратился к девушке Волкаций, когда она подошла к нему. — В прошлый раз ты читала гостям стихи этой поэтессы… как ее…
— Сапфо[230], — напомнила Ювентина, с усмешкой взглянув на господина.