Он почти вытолкал Эккерта за дверь.
В кабинете не сиделось. Спрятав в сейф бумаги, Эккерт вышел на улицу. На всех афишных тумбах еще висели красочные рекламные плакаты, призывавшие берлинцев посмотреть в кинотеатре «Уфа-паласт», что у зоологического сада, кинофильм «Фойер-тауфен», рассказывавший о покорении Польши. Эккерт смотрел этот фильм в кинозале министерства. Сразу после титров авторы предоставляли слово Герингу, и рейхсмаршал долго и хвастливо рассказывал кинозрителям о «подвигах» своих асов над беззащитными городами. Фильм вызвал у Эккерта чувство горечи и гнева. Немецкий народ подготавливался к роли аккуратного исполнителя зловещих планов своего фюрера, и в нем всеми средствами пытались пробудить дух средневековых завоевателей. Чего стоила одна так называемая аллея победы в парке Тиргартен. Она упиралась одним своим концом в фасад новой рейхсканцелярии Гитлера, а другим – выходила на площадь, где красовался аляповатый памятник «Зигесзойле», воздвигнутый в честь германских гренадер, участвовавших в войне с Наполеоном. На аллее, выстроившись в две шеренги, красовались все германские завоеватели, начиная от мифических средневековых курфюрстов до злосчастного Вильгельма Второго. Все это сборище берлинцы иронически называли «Пуипеналлее» (аллея кукол). То и дело по ней маршировали колонны юнцов из гитлерюгенда, и в самый отдаленный уголок парка доносились их крики: «Хайль! Хайль! Зиг хайль!»
И все же Эккерт любил бывать в Тиргартене. Здесь у него была своя скамейка, где он временами посиживал, чтобы под пение птиц подумать о своем, в других местах и при других обстоятельствах запретном.
Сейчас скамейка была пуста. Он сел, прислонился спиной к стволу столетнего дерева, покрытому седым мохом. Где-то вдалеке перекликались гудки автомобилей. Донеслись звуки бравурной музыки. А над головой всплескивала голыми ветвями липа. Сытые голуби бродили по аллее, наслаждаясь одним из последних солнечных дней.
Сегодня день пятидесятипятилетия Фридриха Эккерта. Пятьдесят пять лет этому самолюбивому коммерсанту. Где-то далеко, в заснеженной уже России, остался далекий и почти незнакомый Иван Иванович Гомоненко. Третьего декабря ему будет шестьдесят два года. Возраст немалый, пора бы на покой… Иной раз Эккерт всерьез думал, что Гомоненко был для него просто знакомым, хорошо знакомым человеком, о котором он знал все, вплоть до переживаний и забот. Красный командир коммунист Гомоненко. Будто из тумана выплывало перед ним молодое лицо комбрига Кочеткова.
– Что будем делать, комиссар? В строю осталось чуть более двухсот человек, а он все прет и прет, сволочь…
И насмешливая улыбка того, настоящего, Эккерта.
– Ничего, поверьте мне, у вас не выйдет… Вы не коммерсант. Вас сразу раскроют. Коммерции научиться не просто. Для этого нужны годы. А вы, как я понимаю, уже не молоды. И не убеждайте меня, что даже с вашим прекрасным знанием языка вы сможете долго изображать из себя немца. Это глупо, гражданин… простите, не знаю, как вас зовут…
И еще память возвращает его к той жуткой ночи, озаренной сполохами близких зарниц, когда он увидел сына своего, Витальку, с ремнями вперехлест, с офицерскими погонами на плечах.
– Или ты пойдешь со мной, отец, или… Сейчас война, отец, жестокая война… Ты слишком нужная для большевиков фигура, чтобы я отпустил тебя просто так. Я понимаю, это преступление, но живым ты отсюда не уйдешь…
«Не уйдешь… не уйдешь… не уйдешь…» Иной раз эти слова и щелчок выстрела становятся для него набатом. И еще он видел искаженное болью и удивленное лицо сына, когда тот медленно сползал на землю. Кто будет ему судьей, ему, отцу, застрелившему собственной рукой единственного сына? Кто? Теперь, с годами, когда одинокие ночи воскрешают в памяти давно забытые картины, мысли все сильнее давят его. Они становятся пыткой. Как наивен был он, считая, что время залечит старую рану. Память, этот палач и истязатель, вновь заставляет его в тысячу первый раз переживать все сначала.
А неправ был этот самый Эккерт. Неправ. Стал финансистом, стал немцем, стал членом нацистской партии комиссар Гомоненко – и все для того, чтобы лучше служить Родине. Чтобы оберегать ее здесь, где маньяки и авантюристы вовсю разожгли пожар войны. Он здесь, чтобы оберегать от этого огня Россию.
Вот и ушел из жизни Игорь. Как его звали там, на Родине, Эккерт не знает. Десять лет назад, когда Эккерт работал в Гамбургском филиале национал-социалистской партии, к нему пришел человек. Он назвал пароль и передал инструкции от Центра. Когда потом они остались вдвоем, Эккерт рассмотрел посланца с Родины внимательнее. Невысокий, худой, огромные темные глаза и маленькие интеллигентные руки. Он мог все: и печатать на гектографе, и починить сломанный наган, и съездить под видом аргентинского ученого в ставку Франко. Однажды они пошли в цирк, где выступала группа наездников под руководством и при участии бывшего белого генерала Андрея Шкуро. Казаки лихо джигитовали, срывали овации переполненного зала, а потом пели грустные русские песни. После представления Игорь сказал Эккерту:
– Ты знаешь, вот понимаю я, что они враги, многие из них кровью невинной замараны, а песни спокойно слушать не могу. Лучше нет на свете русской песни!
– Так ты не шваль эту слушал. – Эккерт положил ему руку на плечо. – Ты песни слушал. Вот в чем дело, Ганс…
– Не Ганс я… Игорем меня зовут!
Так впервые он сказал свое настоящее имя. А может, и не настоящее, а просто хотелось ему, чтобы в минуты, когда они бывали одни, кто-то назвал его родным русским именем.
Они дружно и слаженно работали десять лет. И вот эта смерть. Нелепая смерть. Она всегда бывает нелепой, когда приходит к человеку, который способен еще многое сделать в жизни.
Когда вермахт атаковал Францию, Игорь выпросился у Эккерта в Париж. В конце мая его привезли в Берлин в поезде с ранеными германскими солдатами. У него было прострелено плечо. Когда Игоря выписали из госпиталя и Эккерт устроил ему допрос «с пристрастием», он признался, что надеялся сражаться на парижских баррикадах. Но Париж пал без сопротивления, и Игорь влез в неприятную историю с освобождением трех французских офицеров, заключенных под стражу в полицейском участке Мон-Валери. Это ему удалось, но ценой собственного ранения. Хорошо, что сумел свернуть все на французов.
Эрик предупредил Эккерта, что Игорь рано или поздно сорвется. Он сильно сдал после ранения. Эрик предлагал отправить «старика» куда-нибудь отдохнуть. Он не понимал, что единственное место, где Игорь мог бы отдохнуть, было далеко, за многими кордонами.
Эрик… Широкоплечий приземистый здоровяк с повадками профессионального боксера. Сын коммуниста-шведа, осевшего в Германии с двадцать пятого года. Комсомолец, потом коммунист. После ухода компартии Германии в подполье Эккерту с большим трудом удалось ликвидировать в гамбургском гестапо досье, заведенное на Эрика. Он стал камердинером и телохранителем Эккерта и в этом качестве был зачислен в охранную полицию. Он был очень неосторожен, этот мальчишка. В тридцать пятом он застрелил в собственной квартире гестаповского следователя Леона Краммера. Полиция и гестапо с ног сбились, отыскивая убийцу, а он в это время мило беседовал с охранниками Гиммлера во дворе особняка генерал-майора авиации Риттера фон Грейма, отмечавшего в тот вечер день ангела своей супруги-летчицы Ханы Ренч. Только через два года Эрик признался Эккерту, что это он навеки успокоил Краммера, подписавшего смертные приговоры сотням гамбургских коммунистов.
Теперь его тоже нет. Остается Пауль, молчаливый, сосредоточенный Пауль Крейчке, человек, на которого Эккерт мог положиться без всякой боязни. Вот уже пять лет он водит машину Эккерта, а вечерами в подвале вместе с хозяином упражняется в стрельбе. Он не промахивается никогда, идет ли речь о стрельбе или о поступках. Его биографию Эккерт знает хорошо, она связана с Доном, Москвой, Высшим техническим училищем имени Баумана и девушкой по имени Рита, которая два года назад вышла замуж за его товарища. Ночами во сне иногда он еще разговаривает по-русски и поэтому живет в пристройке у гаража, на заднем дворе особняка, а с кабинетом и спальней Эккерта его связывает телефон, который он сам провел в обход строгого приказа властей регистрировать все телефонные линии.