Дождавшись, когда будущий отчим вместе с учителем естествознания не в их школе, выпив по одной рюмке чего-то красного из пузатого графинчика, примутся доказывать друг другу невозможность существования в наши дни и пяди неоткрытой земли, невозможность существования ни одного животного, ни одной птицы, ни одной букашки неизвестного вида — «обитание странного чудовища в шотландском озере — безусловно, вздорная выдумка, отрадно, мы и здесь с вами на одинаковых позициях», — и дойдут так до загадки страны Атлантиды, она забиралась в какой-нибудь угол и, вдавив в ухо самую большую розовую тонкую раковину, весь вечер ловила в непрерывном рокоте, исходившем оттуда, то бой барабанов победивших армий, то шум моря, то раскаты грозы над дальним лугом, то вой ветра над занесенной снегом деревней, то тихие, робкие голоса, зовущие друг друга по имени, и тогда ей казалось, что чудо-раковина хранит в себе бродящие всюду слабые голоса ушедших людей и событий, тихие голоса вечности.
В тот зимний вечер женщина стояла под окнами кафе, пока у нее не закоченели пальцы рук и ног. Вернувшись домой, она, никогда не нарушающая порядка, постепенно сложившегося в их доме, попросила мужа пойти с ней сейчас поужинать в это кафе.
Муж ее, который никогда ей ни в чем не отказывал, и не только потому, что она редко просила, надел чистую рубашку, новый галстук и помолодевший и довольный спустился вместе с ней вниз, в кафе.
Внутри кафе оказалось сумрачно, дымно и шумно. На столах громоздилась грязная посуда. На кухне громко ссорились две женщины. Их сердитых слов не было слышно из-за музыкального автомата, который, казалось, вот-вот разлетится в щепки от мужского голоса, орущего с грузинским или армянским акцентом одни и те же слова: «А-яй-яй, как ты мэнэ нравышьса, ай-яй-яй, ай-яй-яй…»
Перед музыкальным автоматом на возвышении танцевали, расчленяя, как куклы, тела, мальчик с длинными светлыми волосами, в больших очках и остриженная темноволосая девочка, в таких же, как у мальчика, клетчатых брюках и в таких же очках. Если бы не голубые тени на скулах и под носом мальчика — было бы невозможно различить их пол. Сидящие за столиками воле возвышения не отрываясь смотрели на них и громко ругали друг друга. В узком проходе между столами стояли, обнявшись, толстые мужчина и женщина и чуть покачивались не в такт быстрой музыке.
Мясо оказалось жестким, вино — теплым и кислым, темные шторы вылинявшими до лиловых потеков, тени на них исчезли, гул был как в бане; женщина вдруг вспомнила, что не отпарила мужу черный костюм, который он наденет завтра, по случаю своего доклада на кафедре, и они, не дождавшись чая и сладкого, расплатились и ушли домой, с трудом протиснувшись сквозь толпу людей, дожидавшихся своей очереди у дверей кафе на морозе.
Сейчас окна и двери кафе были распахнуты настежь. Белые прозрачные занавеси свесились из окон на улицу и коснулись асфальта. Время от времени они, взлетев, повисали над улицей, похожие на крылья огромной многокрылой стрекозы, и медленно опадали.
Маленький зал кафе был полон солнца. Солнце врывалось в него со всех сторон в распахнутые окна и двери. Затапливая предметы внутри кафе, потоки солнца разбивались о них на множество острых сверкающих брызг. Эти крошечные солнца мгновенно затевали в залике беспокойный дурашливый танец; они то ныряли в большие бутылки с наливками и ликерами, расставленные по полкам зеркальной стены — витрины, — и ликеры, и наливки вдруг вспыхивали нестерпимых цветов неоновыми огнями; то на стыках зеркал винной витрины поджигали карликовые радуги, радужки перескакивали с места на место, как испуганные воробьи; то вдруг опять тонули и кувыркались в бутылках с ликерами, и невероятные, неоновые огни сияли; то ослепительным, сварочным огнем поджигали никелированные части кофеварочной машины; то вдруг одно из этих шутовских солнц с красными бубенцами ощеривалось в ручке ложечки, не вынутой из стакана, и туда становилось больно смотреть. А в распахнутые окна и двери прибывали новые потоки солнца…
Щурясь и улыбаясь, женщина глядела от двери на всю эту шутовскую игру солнца, когда вдруг ощутила то особое настроение, какое часто испытывала прежде, когда уже по всей квартире сильно пахло хвоей и отчим уже приладил большую елку в углу, а сверкающие разноцветные игрушки еще лежали перед елкой на полу, в больших картонных коробках, в вате.
Или позже, когда до начала институтского вечера осталось всего десять минут, и девочки — ее соседки по общежитию — давно убежали, осыпав пол комнаты пудрой и заколками, и во всем женском общежитии стало уже очень тихо, и она, торопясь, вкалывала перед зеркалом в прическу последнюю шпильку, а новое отглаженное платье еще покачивалось на стене, на вешалке.
Между разноцветными столиками вразрез буйному танцу осколков солнца медленно проплыла официантка. Ее желтое платье сияло. Пока официантка за стойкой, в потушенном тенью платье, дергая длинные ручки кофеваренной машины, приготовляла кофе, женщина огляделась. У входа в кафе за черным столом, затопленным солнцем, сидел высокий лысый старик с гладкобритым лицом и не мигая смотрел перед собой. Глаза его виднелись как сквозь жалюзи, а все лицо казалось запертым на замок. Может быть, он спал, сузив глаза. Или думал о прошлом. Или о будущем. Перед ним в черном сиянии стола стоял высокий пустой бокал.
В дальнем углу, в тени, за красным столом — лицом к раскрытому окну — сидел светловолосый мужчина и читал газету. Закатанные рукава его белой рубашки и распахнутый воротник открывали загорелые руки и шею.
Перед ним на красной поверхности стояли несколько пустых чашек из-под кофе, сковородка из-под яичницы и три крошечных рюмки — две пустых, одна наполовину — с очень зеленой жидкостью, наверное ликером. С двумя чашками дымящегося, щекочущего кос кофе, ступая медленно и осторожно, переводя взгляд с одной дрожащей черной поверхности на другую, женщина шла между разноцветными столами. Она шла к красному столу, где сидел мужчина с газетой. Ей нравился этот столик. Сев туда, в дальний угол возле окна, она, оставаясь в тени, сможет видеть и буйную игру солнца в кафе, и до крыш полную солнцем полуденную улицу.
Все равно мужчина — судя по пустой посуде, по первой странице, какую читал, по тому, как сидел на краешке стула, — собирался вот-вот уйти.
— Свободно? — спросила женщина и чуть раньше, чем мужчина, не оторвавшись от газеты, сказал: «Да, да», — поставила обе чашки на красную блестящую поверхность стола.
Кофе был горячим и крепким. Безлюдная улица истекала солнцем.
И возникла та же простенькая мелодия, совсем близко. Кто включил музыкальный автомат на возвышении? Старик у входа не шевелился, официантка, собрав со стола посуду, давно ушла из зала, мужчина, сидящий напротив нее, шуршал газетой, должно быть складывал, собираясь уйти.
Вот к простенькой спокойной мелодии подбираются бубенцы или колокольцы — высокие дрожащие слабые звуки, — она еще сама по себе, не слышит их, низка и протяжна, а они дрожат, рвутся к ней, манят за собою, и уже она пошла вверх медленно, быстрее и догнала их, звенит с ними, обогнала, дрожит и звенит очень высоко, на самом пределе звука, и опять этот обвал, тишина… И опять этот насмешливый мудрый покой.
Кружится, кружится, опускается, поднимается и нигде не ложится на асфальт тополиный пух…
Тополиный пух — тополиный смех.
Это горький мед и веселый стон.
И февральский гром, и июльский снег,
Это плач сквозь смех.
Это буйный стон,
Тополиный след — тополиный смех… —
сложила вдруг женщина.
— Что? — спросил мужчина.
Должно быть, она что-то сказала вслух. Мужчина вынул ложкой пушинку из рюмки, допил ликер и придвинул женщине раскрытую пачку сигарет.
— Я не курю, — сказала женщина. Она смотрела на улицу. — Днем в этом кафе никто не курит.