А замка с берега не видно, и дорога идет в гору, и мы становимся великодушными и обнимаемся, как в школе на большой перемене, и хотя нам идти так не очень удобно, но нам хорошо так идти. И дорога идет все выше в гору, и мы все поем песню про Мадагаскар, и этот берег освещен солнцем, а тот берег, мы знаем, еще в тени; но ни она, ни я не оглядываемся посмотреть, там ли еще Виктор и видно ли нас ему, может быть, потому, что мы знаем, что там и что все ему хорошо видно. Внезапно перед нами появляются колючая проволока, ослепительная стена низкой мазанки, на стене два огнетушителя, и вырастает толстая женщина в синем халате и красном платке.
— Куда вас черти несут? — кричит женщина.
— Как пройти к замку? — кричит в ответ Варька. — Мы с того берега.
— Плывите отседова! — кричит женщина. — Здесь море запретное и зона запретная тож. И чтоб духу вашего! — Неожиданно женщина нацеливает на нас ружье.
Мы сбегаем с горы на берег. Мы больше не оглядываемся, чтобы подождать друг друга, хотя Варька прыгает по камням на больной ноге. Так же, не глядя друг на друга, мы спускаемся по колючим осклизлым камням в море и плывем, стараясь обогнать друг друга. Тот берег темный и так далеко, что мне уже не хочется плыть, — все равно это кажется так далеко, что где уж человеку ростом в полтора метра преодолеть это, и я часто переворачиваюсь на спину и даже не смотрю, куда плывет Варька, потому что он все еще стоит на камне, загорелый и черноволосый, как цыган, и черным, цыганским, жадным глазом, наверное, смотрит то на меня, то на Варьку и, наверное, хочет, чтобы я, а не Варька приплыла первой. Хотя откуда я могу знать, чего он хочет, — ведь Варька, та тоже старается изо всех сил, и мне очень хочется, чтобы на том плоском камне в своей смешной старомодной шляпке оказалась бы мама — ведь ей было бы все равно, кто из нас доплывет первой, лишь бы доплыли, и если первой доплывет Варька, она все равно будет любить только меня одну, — он уже освещен солнцем и блестит на солнце — шоколадный, в синих плавках, словно полированный.
Когда мы выходим на берег, на берегу никого нет. Камень финансиста — пустой и чистый. Он ушел сегодня раньше времени — может быть, боялся, что мы все же начнем тонуть и ему придется нас спасать. На нашем плоском камне — следы босых ног. Горочки нашей одежды лежат на песке. Мы с Варькой не смотрим друг на друга. Мы одеваемся и смотрим на тот берег. И, против всех законов оптики, на том берегу мы видим два кривых столба и колючую проволоку, натянутую на них, и два огнетушителя на белой стене…
Варька больше не приходит на мой берег. Через неделю мы с мамой уезжаем в Москву. Мне все понятно. Как-то Виктор звонит мне по телефону и приглашает на свою свадьбу с Варькой. Он спрашивает, не вышла ли я замуж, он сильно смущен. Свадьба у них будет в общежитии. Я обещаю прийти на свадьбу — но не иду. Я в этом году буду пробовать поступить в Консерваторию. Мне все больше и больше не нравятся мертвецы и нравится классическая музыка.
Прощай, Варька! Счастья тебе в семейной жизни!
В канун Нового года
Сегодня канун Нового года. И Кеша, как все в этот день, ждет чего-то необычного. Всю дорогу из школы домой он бежит, но сам этого не замечает, потому что все на улице бегут и торопятся. Хотя Кеша учится в первую смену, сегодня его задержали: вечером новогодний бал старшеклассников. Прыгунов говорил, что пригласили старшие классы параллельной женской школы. Он знал об этом, потому что его тоже пригласили читать приветствие для старшеклассников, а все остальные ученики младших классов, и Кеша, конечно, тоже, делали для высоченной елки гирлянды из ваты и разноцветной бумаги. Один Прыгунов не клеил, не красил. Зачем? Его и так пригласили. Прыгунов очень волнуется. Он уже сбегал домой, вместо клетчатой рубашки надел белую и теперь ходит между ребятами и бубнит одно и то же: «Первомай — хорошо, и ноябрь — хорошо, Женский день — хорошо, а Новый год — лучше». Стихи эти сочинила Лидия Георгиевна — их учительница. Когда Прыгунов проходит мимо нее, она перестает сшивать бумажные бусы, кивает Прыгунову головой и повторяет: «Первомай — хорошо, и ноябрь — хорошо. Женский день — хорошо, а Новый год — лучше».
Кеша старался сделать поменьше гирлянд, чтобы не идти в актовый зал смотреть елку: хоть это и интересно, но непременно задержит его, а дома его ждет мама, своя, еще не украшенная елка и свой домашний Новый год, который они будут встречать вдвоем с мамой.
Всю дорогу из школы домой Кеша бежит, бросает портфель вниз с верхней ступеньки; портфель подскакивает, съезжает вниз по перилам и останавливается возле двери, будто ждет Кешу. Кеша опирается о железные перила: два прыжка — и он возле двери. Он привстает на цыпочки, звонит несколько раз, потом смеется, вспомнив, что звонок у них давным-давно не работает и что эту зеленую надпись поперек двери — «стучать» — сделал он сам. Он стучит кулаком, потом двумя кулаками. За дверью замяукала Мочалка. Кеша начинает стучать одним каблуком, другим, по очереди, без перерыва. Мочалка мяукает громче. Кеша становится на ступеньку, тянется вверх рукой и проводит пальцами по верхнему косяку двери. С косяка летит темная косматая пыль. Кеша отходит от двери к противоположной стене, подпрыгивает — ключа нет. Нет его и в узкой щели под дверью. Оттуда только слабо дует домашней пылью.
Кеша садится на портфель и прислоняется спиной к двери. Возле двери совсем темно, сверху падает тощий серый свет, на лестнице и в квартире опять тихо, и Кеше кажется, что слышно, как звенит электрический счетчик и кто-то тихонько хихикает над ним.
Мама, наверное, получила зарплату и пошла купить лимонаду, соевых конфет, бенгальских огней и, может быть, если останутся деньги, кулебяку. Когда мама получает деньги, она их тратит почти все сразу, и у них в доме праздник. Мама накупает таких вкусных вещей, про которые не все ребята в классе, должно быть, знают, как называются; нечего говорить, что и не пробовали. Поэтому Кеша считает, что они с мамой живут лучше других. Еще бы! Как можно считать, что ты живешь плохо, если два раза в месяц ешь горячую кулебяку, копченую колбасу, шоколадное молоко, икру, пирожное «эклер» и даже трюфели? Ничего, что в остальные дни у них не бывает чая и сахара, — не каждый же день у человека должен быть праздник!
— Странно вы живете, не по-людски, — сказала мать Зинки, когда мама зашла к ним за Кешей и попросила у нее тридцать рублей взаймы. — Разом — густо, разом — пусто.
— Разом — густо, разом — нет ничего, — смеется мама. — В получку я вам отдам обязательно.
Часто бывало: мама отдавала всю получку — долги! Мало кто стал давать маме деньги взаймы: каждый на что-нибудь копит. Мама не обижается, когда ей отказывают.
— Понятно, понятно, — говорит она торопясь. — Война кончилась, людям хочется пожить получше.
— Почему же вам не хочется пожить получше? Десять лет как война кончилась, а вы все в подвале живете. Пойдите в райисполком, встаньте в очередь. Ребенок-то весь зеленый, как горох без свету, — говорила ей Зинкина мама.
— Надо бы, надо бы, — соглашается Кешина мама. И потом виновато: — Да привыкли уж как-то. Как-никак все же кухня собственная. Так что мы с Кешей домовладельцы.
Сидеть под дверью скучно, и Кеша вспоминает, как жил он в детском доме. Откуда он там взялся и где жил раньше — он не помнит. Помнит только, что был в младшей группе и есть давали мало, говорили: «Война». Помнит, как старшие ребята и особенно один, в прыщах, Витька Кожух, — подкарауливали ребят у столовой и отнимали у них хлеб, который они несли с обеда за пазухой, чтобы съесть его ночью под одеялом, разжевывая до кислой кашицы и проглатывая по маленькой капельке. Такой разжеванный хлеб казался драгоценно-вкусным. После войны он такого хлеба уже не ел, хоть и бывал сыт не всегда. Вспомнил он также, как один раз он все-таки миновал с хлебом старших ребят и съел свой хлеб, как и мечтал, — под одеялом, и как ребята Витьки Кожуха сильно его побили и жаловаться не велели, и ему пришлось сказать воспитательнице, что он упал с дерева, и его оставили без обеда и без ужина, чтобы он в следующий раз на деревья не лазил. Вспомнил он довольно смутно, как приходил к забору их детдомовской территории какой-то незнакомый мужчина, очень-очень красивый и высокий. Безымянный этот мужчина манил его к себе пальцем, доставал из кармана пригоршню сахара и отдавал Кеше, а потом смотрел, как Кеша запихивал в рот и грыз, торопясь и оглядываясь, пропахший табаком сахар. А мужчина смотрел и тогда, когда Кеша, съев весь сахар и отбежав к дому, оборачивался в удивлении, чего ждет этот незнакомый мужчина за забором. А однажды Кеша его не узнал, потому что увидел совершенно другого человека в зеленой одежде и пилотке. Кеша ждал своего человека и потому вышел из-за дерева не сразу, а когда ударили по железяке к обеду, — все-таки вышел из-за укрытия, чтобы спросить у зеленого, не видал ли он его человека, но зеленый вдруг наклонился над низкой оградой, поднял через нее Кешу, приблизил к своему лицу, и тут Кеша узнал его и увидел, что свой человек плачет. Кеша попросил его поскорее отдать ему сахар, потому что звонили уже на обед и он может опоздать. Свой человек заплакал сильнее, плотно прижал к себе Кешу, так что у него в боку что-то хрустнуло, и он вроде бы вскрикнул; человек, наклонившись, опустил его на землю через ограду, отдал ему сахар с прилипшими к нему табачинками, и Кеша побежал к себе в столовую, набивая рот сахаром, чтобы не увидел его Витька Кожух. На следующий день Кеша пришел к забору к своему человеку за сахаром, но его не дождался. В общем, не видел его больше Кеша.