Лай (так его звали те, кто еще общался с ним) после первого же разговора с осторожным Р. почувствовал в Муре выход для себя из мизерного существования в провинциальной «дыре». Теперь кончалось лето, и в сентябре он пришел к ней и, слегка смущаясь, рассказал ей о себе, впрочем, утаив кое-какие грехи молодости. Она поняла тотчас же, что ему необходимо уехать и в Берлине (для начала) на что-то жить. Она была для него некой нитью, по которой он мог выбраться из этой глуши, где делать ему было совершенно нечего. Что он, собственно, намеревался делать в жизни, она не спросила. Она поняла после этого второго прихода, что и он был ее нитью — не только новая фамилия и титул должны были реабилитировать ее, но и тот факт, что паспорт гражданки Эстонии открывал ей путь в любую страну. Это было больше всего того, о чем она могла мечтать.
Сентябрь 1921 года и первая половина октября прошли в хлопотах о бумагах, свадьба откладывалась из-за каких-то чисто формальных трудностей, но возможно, что были и колебания — и с той и с другой стороны. Твердо известны следующие факты: 16 октября Горький в сопровождении 3. И. Грже-бина, его'жены Марии Константиновны и трех дочерей выехали из Петрограда в Гельсингфорс. Между 17 и 29 он оставался в Гельсингфорсе — он был настолько слаб, что его боялись везти дальше. В эти дни, видимо около 20-го числа, Мура, вторично получив разрешение эстонского правительства через Соломона выехать и вернуться, была в Гельсингфорсе, и состоялось свидание. Месяц спустя уже из Берлина Горький писал Валентине Ходасевич: «В Финляндии видел Марию Игнатьевну в крепких башмаках и теплой шубе. Похудела, стала как-то еще милее и по-прежнему все знает, все интересуется. Превосходный человек! Она желает вылезти замуж за некого барона; мы все энергично протестуем, пускай барон выбирает себе другую фантазию, а эта — наша! Так?»
Теперь у нее были не только «крепкие башмаки» и «теплая шуба», но и черная шелковая юбка в складку, и светлые чулки, и лайковые перчатки, и белый пуховый берет, надевавшийся по последней моде низко на лоб и на одно ухо, и белый к нему пуховый шарф. Она в Лондоне пошла к парикмахеру, самому лучшему, с вывеской «Гастон де Пари», а вытертое бархатное «манто», доходившее ей до щиколотки, большую черную шляпу с пером, туфли с острыми носами и французскими каблуками и старый вытертый соболий палантин она выбросила в Таллине, как хлам.
А в это время Горький из Санкт-Блазиена писал Ленину:
«На голодающих, — сообщал он, — начали собирать продукты и деньги». Но работа, по его мнению, недостаточно координирована: «Не знают, куда посылать, вся работа идет как-то в розницу». Он считал, что нужно назначать «агентов», которые бы координировали и регулировали посылку хлеба, обуви, лекарств, одежды в Россию, и, так как в это время он уже не сомневался, что Мура к нему вернется, он рекомендовал Ленину для этой работы агентов: «Мария Федоровна Андреева и Мария Игнатьевна Бенкендорф — обе энергичные и деловые».
Профессор В. Баранов в книге «Максим и тайна его смерти» намекает (точнее, прямо указывает) на причастность Марии Будберг к смерти Горького. Лично мне кажется, что эта версия ошибочна. И все же:
«Заболел Горький тяжело. Приехал он из Крыма в Москву 27 мая, а в самых первых числах июня, между третьим и пятым, пришлось срочно созывать консилиум, в котором участвовал специально приехавший из Ленинграда профессор. Появившийся у постели больного Сталин, человек несокрушимого самообладания, был явно выбит из колеи. Увидев в комнате несколько человек, в резкой форме приказал удалиться всем, за исключением медсестры. Всем, включая даже наркома внутренних дел Ягоду, который в доме Горького был завсегдатаем.
Удалил Сталин вслед за Ягодой и женщину в черном. Бестактность ее траурного одеяния вызвала саркастическую реплику вождя: «А кто это сидит рядом с Алексеем Максимовичем в черном? Монашка, что ли?.. Свечки только в руках не хватает!»
В возбужденном состоянии Сталин подошел к окну, распахнул форточку. В комнату ворвался свежий воздух…
А женщиной в черном была Мария Игнатьевна Будберг, третья, «невенчанная» жена Горького, которую долго с напускным целомудрием низводили до уровня секретаря. Наверное, секретарю не посвящают четырехтомный роман («Жизнь Клима Самгина»), который автор считал чуть ли не самым главным итогом своей литературной деятельности.
Не так уж часто удостаивал он кого-либо своими посвящениями. Посвятил Чехову «Фому Гордеева» — так ведь Чехова он боготворил! «Дело Артамоновых» — Ромену Роллану, человеку-поэту. Ну, и еще «Детство» — сыну Максиму. Не то чтобы в поучение, но все-таки… И вдруг — секретарю?
Наверняка дело не обошлось без инициативы самой Марии Игнатьевны, Муры, как называли ее в доме, женщины практичной в высшей степени. Она-то отлично понимала, насколько возрастет ее «рейтинг» в глазах родственников, друзей, знакомых.
Узнав о болезни Горького, Мура мгновенно прилетела из Лондона, где проживала с Гербертом Уэллсом после окончательного расставания с Горьким, вернувшимся в 1933 году на родину.
Тем временем в Москве, в Союзе писателей, развертывалась лихорадочная деятельность по поводу, казалось бы, не имеющему никакого отношения к болезни Горького. В страну собирался приехать знаменитый французский литератор Андре Жид. К его встрече готовились особенно основательно.
Непременным условием своей поездки А. Жид ставил встречу с Горьким. Соответствующие инстанции оказались в трудном положении: в разговоре Горький мог наговорить лишнего. А. Жиду сказали, что встреча невозможна, так как Горький тяжело болен и визит пока преждевременен. Тогда А. Жид заявил, что вообще не поедет в Россию: не для участия же в похоронах он должен осуществить путешествие!
И вдруг возникла определенность: разрешение на приезд дается, но встреча с Горьким не может состояться ранее 18 июня.
Восемнадцатое…
Из реплики Сталина по поводу «монашки» окружающие должны были понять: женщину эту он видит в первый раз. Между тем это было не так. Сталин принудил ее привезти из Лондона ту часть горьковского архива, которую писатель не решался взять с собой на родину в 1933 году. Там находились письма многих крупных политических деятелей (А. Рыкова, Г. Пятакова, возможно Л. Троцкого, меньшевика Б. Николаевского, встретившегося с Горьким еще в Германии, В. Валентинова), работников культуры (В. Мейерхольда и 3. Райх, К. Станиславского, И. Бабеля, К. Федина, М. Кольцова и др.). Направлялись письма в Италию из-за границы и, следовательно, миновали цензуру. Информация о них, попади она в руки руководства, сразу обернулась бы сокрушительным компроматом и на авторов писем, и на самого Горького.
Чрезвычайная необходимость получения документов возникла у Сталина уже в начале 1936 года в связи с появлением сенсационной статьи в «Социалистическом вестнике» Б. Николаевского о новых планах Горького в преобразовании общественной жизни страны. Компромат нужен был Сталину не только для борьбы с теми, против кого он затевал грандиозные судебные спектакли-процессы. Поначалу он мог воспользоваться им для давления на самого писателя. Кто сказал, что за двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь? Мудрый политик всегда одним выстрелом убивает даже не двух, а нескольких противников…
Еще до майского, 1936 года, возвращения в Москву Горький фактически окончательно порвал с Мурой. Об этом свидетельствует медицинская сестра Олимпиада Дмитриевна Черткова.
«Отношения у них испортились уже давно. Еще в Тесселе, где она провела всего один день и, ссылаясь на неотложные дела, уехала в Москву, потом звонила по телефону, по-моему, пьяная, голос такой, я позвала Алексея Максимовича, но он сказал: «Я говорить с ней не буду». — «Но она говорит, что ей очень нужно». — «Скажите ей, что говорить с ней не буду. Пусть веселится».
Когда она уезжала из Тесселя, мы провожали ее на крыльце. Как только автомобиль скрылся, Алексей Максимович повернулся вокруг себя и. весело сказал: «Уехала баронесса!» Потом — меня обнял. Он часто мне говорил: «Ты от этих бар — подальше! Держись простых людей — они лучше».