Невозможно представить себе, какие последствия имел этот арест; словно нервная дрожь пробежала по всей цепи городов, впавших в оцепенение под гнетом чужеземного владычества, и они вдруг проснулись, вспомнив времена собственной свободы. Под предлогом наблюдения за бельгийцами и голландцами, находившимися в то время в состоянии тяжбы из-за Лимбурга и Люксембурга, прусские войска продвинулись к берегам Рейна; крепость Эренбрайтштейн, господствующая над Кобленцем, средоточием волнений, наполнилась порохом и ощетинилась пушками, все жерла которых, по мере того как они незаметно выдвигались на огневую позицию, словно сами по себе поворачивались в сторону левого берега Рейна. Принц Вильгельм, посланный туда с надуманной миссией провести смотр войск, остановился в Кёльне, где его освистали, а затем отправился в Кобленц, чтобы принять участие в празднике, который провинция устраивала в честь генерала Борстеля. Вот по какому случаю устраивали этот праздник, и вот что там произошло.
Старый генерал Борстель, командовавший войсками в Кобленце с 1827 года, заканчивал пятидесятый год своей службы; по этому случаю провинция устроила праздник, на который съехались представители всех рейнских городов и всех административных ведомств. После смотра войск, который генерал провел на главной площади и по завершении которого принц Вильгельм подвел к нему полки, словно во второй раз возлагая на него командование ими, состоялся торжественный обед. За десертом, пытаясь снова привлечь к себе внимание и сорвать аплодисменты, достававшиеся исключительно генералу, принц Вильгельм спросил, обращаясь к присутствующим, не помнит ли кто-либо из них какую-нибудь старинную песню о Рейне. И тогда поднялся один из гостей и пропел куплеты, которые я привожу ниже, в точности сохраняя в переводе их простоту, но избегая их первозданной грубости:
Так воспоем величие реки,
Принесшей нам привет от вольного народа!
Рейн воспоем, чьи воды глубоки,
Рейн, словно дар морям, катящий эти воды.
Он, плодоносный берег орошая,
Течет, чтоб гроздь созрела золотая.
Рейн издавна душа вина.
Рейнвейн — двух слов союз природой данный. Так пусть они приводят в дрожь тирана!
Так воспоем могущество вина!
В его благом хмелю, как братья, все равны мы.
Рабу свобода во хмелю дана,
Всем угнетателям он враг непримиримый.
Любовь, дремавшая в стакане, наконец,
Лачугу чудом превращает во дворец.
Рейн издавна душа вина.
Рейнвейн — двух слов союз природой данный. Так пусть они приводят в дрожь тирана!
Владык крикливо славит весь народ,
Стыд рабства своего сам от себя скрывая.
Обману не поддастся только тот,
Кого поит рейнвейн, стихия огневая.
Те, в чьих сердцах понятье чести живо,
Не могут без свободы быть счастливы.
Рейн издавна душа вина.
Рейнвейн — двух слов союз природой данный.
Так пусть они приводят в дрожь тирана![24][25]
Эти три куплета были встречены бешеными аплодисментами, которые и на сей раз были адресованы не принцу Вильгельму, так что он удалился сильно раздосадованный, после чего под тем же предлогом необходимости наблюдения за бельгийскими границами были приведены в движение новые войска; вследствие всего этого, города, стоящие на левом берегу Рейна, от Кельского моста до Нимвегена, представляют собой лишь длинную пороховую дорожку, которая может воспламениться от любой искры. И если пожар вспыхнет, то сомнительно, особенно в том случае, если сохранится его религиозная подоплека, чтобы он не перекинулся если и не на правительство, то, по крайней мере, на народ Бельгии, который будет всей душой поддерживать своих собратьев по вере.
Берлинский двор никогда не упускал возможность продемонстрировать свою ненависть к Франции, смешанную с завистью и контрреволюционными настроениями. Франция же, со своей стороны, не может забыть Ватерлоо; так что будь у наших министров хоть немного готовности, дело можно было бы уладить ко всеобщему удовлетворению.
Что же касается нас, тех, кто верит в будущее, то мы предложили бы Луи Филиппу отбросить смехотворную бумажную папку, ставшую гербом Июльской революции, и взамен взять за основу старинный французский гербовый щит, разделив его на четыре части.
В первой изобразить галльского петуха, с которым мы взяли Рим и Дельфы.
Во второй — наполеоновского орла, с которым мы взяли Каир, Берлин, Вену, Мадрид и Москву.
В третьей — пчел Карла Великого, с которыми мы взяли Саксонию, Испанию и Ломбардию.
В четвертой — лилии Людовика Святого, с которыми мы взяли Иерусалим, Мансуру, Тунис, Милан, Флоренцию, Неаполь и Алжир.
Затем к этому можно будет добавить девиз, которому нужно постараться следовать лучше, чем это удалось королю Вильгельму Голландскому:
Deus dedit, Deus dabit.[26]
И тогда, попросту говоря, у нас будет самый прекрасный герб на свете.
СОБОР
Прежде всего мы посетили собор.
Мысль построить собор возымел около 1225 года архиепископ Энгельберт, прозванный святым, однако лишь его преемник Конрад фон Гохштаден, в 1247 году решивший привести этот замысел в исполнение, вызвал лучшего в городе архитектора и приказал ему построить здание, которое должно было превзойти по красоте все, что было создано до того в области религиозной архитектуры. Для этой цели он предоставил в его распоряжение казну капитула, одного из богатейших в мире, и каменоломни, расположенные на самой высокой из вершин Семигорья — горе Драхенфельс.
Подобные предложения сводят с ума творцов; поэтому архитектор, к которому обратился достопочтенный прелат, вышел от архиепископа, еще не веря в то, что ему поручили исполнить столь славную миссию; но, тем не менее, ему пришлось в это поверить, поскольку в тот же день Конрад прислал ему мешок золота на первые расходы.
Архитектор, к которому обратился щедрый прелат, был скромен, как все гении, и потому прежде, чем приступить к делу, он решил осмотреть все самые красивые церкви Германии, Франции и Англии. Так что он пошел к архиепископу и попросил позволения совершить такую поездку. Архиепископ дал на это согласие, но с условием, что тот вернется не позже, чем через год. Архитектор настойчиво просил предоставить ему еще несколько месяцев, но просьба эта оказалась тщетной: большего добиться он не смог, так не терпелось архиепископу увидеть, как его план претворяется в жизнь.
Через год архитектор вернулся из поездки, пребывая в еще большей растерянности, чем прежде. Он вполне определился с символической стороной своего замысла, иначе говоря, он хотел, чтобы у собора было две башни как напоминание о том, что христианин должен воздевать обе руки к небу; чтобы у него было двенадцать часовен в память о двенадцати апостолах; чтобы он был построен в форме креста, дабы верующие ни на минуту не забывали о символе их искупления; чтобы клирос имел небольшой наклон вправо, потому что, умирая, Иисус Христос склонил голову на правое плечо; и наконец, чтобы дарохранительница освещалась светом из трех окон, ибо Бог един в трех лицах и весь свет исходит от Бога. Но в этом, если можно так выразиться, заключалась лишь душа храма; оставалось еще его тело, его форма, то есть зримое воплощение религиозной мысли, столь могучей в средние века, что она, словно живительная влага, заставляла всходить любую гранитную поросль; и вот эту форму архитектор искал утром и вечером, в любое время дня и повсюду, где бы он ни находился.
И вот как-то днем, по-прежнему погруженный в свои мысли и сам того не заметив, он вышел за городские стены и оказался в месте для гулянья, носившем название Франкские ворота; там он присел на скамейку и концом палочки принялся чертить на песке фасады и контуры собора, стирая их прежде, чем они обретали законченный вид, ибо все казалось ему незавершенным и жалким по сравнению с тем роскошным храмом, какой в его воображении возводили ангелы; наконец, после множества разных попыток он сделал набросок храма, полного величия и благородства, и уже было начал взирать на него с некоторым удовлетворением, как вдруг позади него раздался пронзительный голос: