— Оно принимается заранее.
— Если в продолжение первых трех дней не будет разговоров о черном тюльпане.
— Мы о нем больше никогда не будем говорить, Роза, если вы этого требуете.
— О нет, — сказала молодая девушка, — не нужно требовать невозможного.
И, как бы нечаянно, она приблизила свою свежую щечку так близко к решетке, что Корнелиус мог дотронуться до нее губами.
Роза в порыве любви тихо вскрикнула и исчезла.
XXI
ВТОРАЯ ЛУКОВИЧКА
Ночь была прекрасная, а следующий день — еще лучше.
В предыдущие дни тюрьма казалась мрачной, тяжелой, гнетущей. Она всей своей тяжестью давила заключенного. Стены ее были черные, воздух холодный, решетка такая частая, что еле-еле пропускала свет.
Но, когда Корнелиус проснулся, на железных брусьях решетки играл утренний луч солнца, одни голуби рассекали воздух своими распростертыми крыльями, другие влюбленно ворковали на крыше у еще закрытого окна.
Корнелиус подбежал к окну, распахнул его, и ему показалось, что жизнь, радость, чуть ли не свобода вошли в его мрачную камеру вместе с этим лучом солнца.
Это расцветала любовь, заставляя цвести все кругом, — этот небесный цветок, еще более сияющий, более ароматный, чем все земные цветы.
Когда Грифус вошел в комнату заключенного, то, вместо того чтобы найти его, как в прошлые дни, угрюмо лежащим в постели, он застал его уже на ногах и напевающим какую-то оперную арию.
Грифус посмотрел на него исподлобья.
— Ну что, — поинтересовался Корнелиус, — как мы себя чувствуем сегодня утром?
Грифус косо посмотрел на него.
— Как поживают собака, господин Якоб и наша красавица Роза?
Грифус заскрежетал зубами.
— Вот ваш завтрак, — сказал он.
— Спасибо, друг Цербер, — сказал заключенный. — Он прибыл как раз во время, ибо я очень голоден.
— А, вы голодны?
— А почему бы и нет? — спросил ван Барле.
— Заговор как будто подвигается, — сказал Грифус.
— Какой заговор? — спросил Корнелиус.
— Понятно, мы знаем, в чем дело. Но мы будем следить, господин ученый, мы будем следить, будьте спокойны.
— Следите, дружище Грифус, следите, — сказал ван Барле, — мой заговор, так же как и моя персона, всецело к вашим услугам.
— Ничего, в полдень мы это выясним.
Грифус ушел.
— "В полдень", — повторил Кронелиус, — что он этим хотел сказать? Ну, что же, подождем полудня; тогда увидим.
Корнелиусу не трудно было дождаться полудня: ведь он обычно ждал девяти часов вечера.
Пробило двенадцать часов дня, и на лестнице послышались не только шаги Грифуса, но также и шаги трех-четырех солдат, поднимавшихся с ним.
Дверь раскрылась, вошел Грифус, пропустил людей в камеру и запер за ними дверь.
— Вот теперь начинайте обыск.
Они искали в карманах Корнелиуса, искали между камзолом и жилетом, между жилетом и рубашкой, между рубашкой и его телом, но ничего не нашли.
Искали в простынях, искали в тюфяке — тоже ничего не нашли.
Корнелиус был очень рад, что не согласился в свое время оставить у себя третью луковичку. Как бы она ни была хорошо спрятана, Грифус при этом обыске, без сомнения, нашел бы ее и поступил бы с ней так же, как и с первой.
Впрочем, никогда еще ни один заключенный не был более спокойным при обыске своего помещения.
Грифус ушел с карандашом и тремя или четырьмя листками бумаги, которые Роза дала Корнелиусу. Это были его единственные трофеи.
В шесть часов Грифус вернулся, но уже один. Корнелиус хотел как-нибудь задобрить его, но Грифус заворчал, оскалив клык, который торчал у него в углу рта, и, пятясь, словно боясь, что на него нападут, вышел.
Корнелиус рассмеялся.
Грифус крикнул ему сквозь решетку:
— Ладно, хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Последним должен был смеяться, по крайней мере, сегодня вечером, Корнелиус, так как он ждал Розу.
В девять часов пришла Роза, на этот раз без фонаря. Ей больше не нужен был фонарь, ведь она уже умела читать.
К тому же фонарь мог выдать ее: Якоб шпионил больше чем когда-либо.
Кроме того, свет позволял видеть, когда Роза краснела.
О чем говорили молодые люди в этот вечер? О том, что влюбленные говорят во Франции на пороге дома, в Испании — с двух соседних балконов, на востоке — с террасы дома.
Они говорили о том, что ускоряет бег часов, окрыляет полет времени.
Они говорили обо всем, только не о черном тюльпане.
В десять часов, как обычно, они расстались.
Корнелиус был так счастлив, как только может быть счастлив цветовод, которому ничего не сказали о его тюльпане.
Он находил Розу прекрасной, милой, стройной, очаровательной.
Но почему она запрещала ему говорить о черном тюльпане?
Это был большой недостаток Розы.
И Корнелиус, вздыхая, сказал себе, что женщина — существо несовершенное.
Часть ночи он размышлял об этом несовершенстве. Это значит, что все время, пока он бодрствовал, он думал о Розе.
А когда он уснул, она ему снилась.
Но Роза его снов была куда совершеннее, чем наяву: эта Роза не только говорила о тюльпане, но даже принесла Корнелиусу чудесный черный цветок, распустившийся в китайской вазе.
Корнелиус проснулся, весь трепеща от радости и бормоча:
— Роза, Роза, люблю тебя.
И так как было уже светло, он считал излишним засыпать.
И весь день он не расставался с мыслями, с которыми проснулся.
Ах, если бы только Роза разговаривала о тюльпане, Корнелиус предпочел бы ее и Семирамиде, и Клеопатре, и королеве Елизавете, и королеве Анне Австрийской — то есть самым великим и самым прекрасным королевам мира!
Но Роза запретила говорить о тюльпане под угрозой прекратить свои посещения, Роза запретила упоминать о тюльпане раньше чем через три дня.
Правда, это были семьдесят два часа, подаренные возлюбленному, но это были в то же время и семьдесят два часа, отнятые у садовода.
Правда, из этих семидесяти двух часов — тридцать шесть уже прошли.
Остальные тридцать шесть часов так же быстро пройдут: восемнадцать — на ожидание, восемнадцать — на воспоминания.
Роза пришла в обычное время. Корнелиус и в этот раз героически вынес испытание. Это был выдающийся пифагореец, и если бы ему разрешили раз в день спрашивать о тюльпане, он вполне мог бы в течение пяти лет выполнять устав общины и не говорить ни о чем другом.
Впрочем, прекрасная посетительница отлично понимала, что, выставляя известные требования, надо в свою очередь идти на уступки. Роза позволяла Корнелиусу касаться ее пальцев сквозь решетку окошечка, позволяла ему целовать сквозь решетку ее волосы.
Бедный ребенок, все эти ласки были для нее куда опасней разговора о черном тюльпане!
Она поняла это, придя к себе с бьющимся сердцем, пылающим лицом, сухими губами и влажными глазами.
На другой день, после первых же приветствий, после первых же ласк, она посмотрела сквозь решетку на Корнелиуса таким взглядом, что, хотя он в потемках и не был виден, его можно было почувствовать.
— Знаете, — сказала она, — он пророс.
— Пророс? Кто? Кто? — спросил Корнелиус, не осмеливаясь поверить, что она по собственной воле уменьшила срок испытания.
— Тюльпан, — сказала Роза.
— Как так? Вы, значит, разрешаете?
— Да, разрешаю, — сказала Роза тоном нежной матери, позволяющей какую-нибудь забаву своему ребенку.
— Ах, Роза! — воскликнул Корнелиус, вытягивая к решетке свои губы, в надежде прикоснуться к девушке: к ее щеке, к руке, ко лбу, к чему-нибудь еще…
И он коснулся самого драгоценного — полуоткрытых губ.
Роза тихо вскрикнула.
Корнелиус понял, что нужно поскорее продолжить беседу, так как этот неожиданный поцелуй взволновал Розу.
— А как он пророс? Ровно?
— Ровно, как фрисландское веретено, — сказала Роза.
— И он уже высокий?
— В нем, по крайней мере, два дюйма высоты.