— Можете мне поверить.
— Говорите же!
— Сир! Крошка страшится замужества, это правда, однако в одном я совершенно уверен: она не боится вашего величества.
Он проговорил это фамильярным тоном; королю понравилась его откровенность. А маршал засеменил вслед за Таверне, который из почтительности удалился в галерею.
Друзья вышли в сад.
Был прекрасный вечер. Перед ними шагали два лакея, каждый в одной руке нес факел, а другой придерживал цветущие ветви деревьев. Окна Трианона еще светились праздничными огнями: во дворце веселились пятьдесят человек, приглашенные дофиной.
Музыканты его величества исполняли менуэт. После ужина начались и все еще продолжались танцы.
Спрятавшись в густых зарослях бульденежа и сирени, Жильбер, стоя на коленях, следил за игрой теней на прозрачных занавесках.
Даже если бы небо рухнуло на землю, молодой человек не заметил бы этого: он с упоением следил за фигурами танца.
Однако, когда Ришелье и Таверне прошли мимо кустов, в которых пряталась эта ночная птаха, звук их голосов и некоторые слова заставили Жильбера поднять голову и прислушаться.
Дело в том, что именно эти слова были для него очень важны и многозначительны.
Опершись на руку друга и склонившись к его уху, маршал говорил:
— Хорошенько все обдумав и взвесив, барон, я должен признаться, что, по моему мнению, необходимо немедленно отправить твою дочь в монастырь.
— Почему? — спросил барон.
— Ручаюсь головой, что король без ума от мадемуазель де Таверне, — отвечал маршал.
Услыхав эти слова, Жильбер стал белее цветов бульденежа, опускавшихся ему на лицо и плечи.
CXIV
ПРЕДЧУВСТВИЯ
На следующий день часы в Трианоне пробили двенадцать, когда Николь прокричала не выходившей еще из комнаты Андре:
— Мадемуазель! Мадемуазель! Господин Филипп!
Крик раздавался внизу на лестнице.
Удивленная, но в то же время обрадованная, Андре запахнула на груди муслиновый пеньюар и бросилась навстречу молодому человеку, спешивавшемуся на дворе Трианона. Он как раз справлялся у слуг, в котором часу он мог бы повидаться с сестрой.
Андре распахнула входную дверь и оказалась лицом к лицу с Филиппом; услужливая Николь уже сходила за ним во двор и теперь вела его за собой по ступенькам.
Девушка бросилась брату на шею, и оба они направились в комнату Андре вместе с Николь.
Только тогда Андре заметила, что Филипп выглядел мрачнее, чем обыкновенно, что даже в его улыбке проглядывала грусть; еще она обратила внимание на то, как безупречно на нем сидел элегантный мундир; под мышкой он зажимал походный плащ.
— Что случилось, Филипп? — спросила она тотчас же, повинуясь инстинкту, свойственному чувствительным натурам, для которых довольно одного взгляда, чтобы заметить неладное.
— Дорогая сестра! — отвечал Филипп. — Нынче утром я получил приказ догонять свой полк.
— Так ты уезжаешь?
— Уезжаю.
Андре вскрикнула, и после этого болезненного вскрика ее словно оставили силы и мужество.
И хотя в отъезде Филиппа не было ничего необычного и Андре следовало быть к нему готовой, новость эта настолько ее сразила, что она была вынуждена опереться на руку брата.
— Боже мой, неужели тебя так огорчает мой отъезд? — с удивлением заметил Филипп. — Ты ведь знаешь, Андре, что в жизни солдата это случается довольно часто.
— Да, да! Разумеется! — прошептала девушка. — А куда ты едешь, брат?
— Мой гарнизон сейчас в Реймсе. Меня ждет не такой уж долгий путь, как видишь. Правда, оттуда полк, по всей вероятности, будет переведен в Страсбур.
— Как жаль! — воскликнула Андре. — Когда же ты отправляешься?
— Приказом мне предписывается отправляться в путь немедленно.
— Так ты пришел попрощаться?..
— Да, сестра.
— Попрощаться!..
— Ты мне хотела сообщить что-нибудь особенное, Андре? — спросил Филипп, обеспокоенный грустью сестры — грустью, несоразмерной со слишком незначительной причиной — его отъездом.
Андре поняла, что его последние слова относились к Николь, следившей за происходящим с нескрываемым удивлением, вызванным душевным состоянием Андре.
Действительно, отъезд Филиппа, офицера, отправлявшегося в свой гарнизон, никак не мог быть катастрофой, вызвавшей столько слез.
Андре поняла и чувства Филиппа, и удивление Николь. Она накинула на плечи мантилью и направилась к двери.
— Иди к решетке парка, Филипп, — сказала она. — Я тебя провожу крытой аллеей. Мне в самом деле необходимо кое-что тебе сообщить, брат.
Эти слова послужили приказом для Николь. Она скользнула вдоль стены и вернулась в комнату хозяйки, пока та спускалась по лестнице вместе с Филиппом.
Андре спускалась по той самой лестнице, которая еще и сегодня идет вдоль часовни и через переход выводит в сад. Несмотря на вопросительные и тревожные взгляды Филиппа, Андре долгое время молчала, повиснув на руке брата и склонив голову к нему на плечо.
Потом сердце ее не выдержало, она смертельно побледнела, ком подступил у нее к горлу и слезы хлынули из глаз.
— Сестричка, дорогая моя, милая Андре! — вскричал Филипп. — Во имя Неба заклинаю тебя объяснить, что с тобой?
— Друг мой! Мой единственный друг! — пролепетала Андре. — Ты оставляешь меня одну в мире, куда я попала совсем недавно, где я чужая, и ты еще спрашиваешь, почему я плачу! Посуди сам, Филипп: моя мать умерла в тот день, как я появилась на свет; страшно в этом признаться, но отца у меня словно и не было. Все свои огорчения, все свои маленькие тайны я поверяла тебе одному. Кто мне улыбался? Кто меня ласкал? Кто меня баюкал, когда я была совсем маленькая? Ты! Кто заставил меня поверить в то, что Божьи твари были созданы в этом мире не только для страданий? Ты, Филипп, тоже ты. И я никогда и никого не любила с тех пор, как появилась на свет, кроме тебя, и меня никто не любил, кроме тебя. Ах, Филипп, — с грустью продолжала Андре, — ты отворачиваешься, и я знаю, о чем ты сейчас думаешь! Ты говоришь себе, что я молода, красива, что я не права, что я не верю в будущее и в любовь. Увы, ты сам видишь, Филипп, что недостаточно быть красивой и молодой — ведь я никому не нужна.
Ты скажешь, что ее высочество дофина ко мне добра. Разумеется, она совершенство, так мне, по крайней мере, кажется: я смотрю на нее как на божество. Но, может быть, именно оттого, что я к ней так отношусь, я испытываю к ней уважение, но не любовь. А любовь, Филипп, так мне нужна! Ведь я привыкла загонять внутрь любое чувство, и теперь мое сердце готово разорваться. Мой отец… О, Господи, отец!.. Я не сообщу тебе ничего нового, Филипп: отец не только не является ни моим защитником, ни другом — напротив, когда он смотрит на меня, он внушает мне страх. Да, да, я боюсь его, Филипп, особенно с той минуты, как узнала, что ты уезжаешь. Чего я боюсь? Сама не знаю. Боже мой! Да разве не так же птицы и звери предчувствуют надвигающуюся бурю?
Ты скажешь, что это инстинкт; но почему ты не считаешь, что наша бессмертная душа инстинктивно не предчувствует несчастье? С некоторых пор наша семья преуспевает. Мне это хорошо известно. Ты уже капитан; что касается меня, то я почти что близкий друг дофины. Отец вчера ужинал чуть ли не один на один с королем. Так он, по крайней мере, говорит. Ты, должно быть, сочтешь меня сумасшедшей, но я все равно скажу тебе, Филипп: все это пугает меня больше, чем наша нищета и наша безвестность в те времена, когда мы жили в Таверне.
— Но там, дорогая сестричка, ты тоже была одна, — с грустью возразил Филипп, — там даже не было меня, чтобы тебя утешить.
— Да, но там я была наедине со своими детскими воспоминаниями. Мне казалось, что стены, в которых я родилась и выросла, в которых умерла моя мать, должны меня защитить, если можно так выразиться. Все мне там было мило. Я была спокойна, когда ты уезжал, и радовалась, когда ты возвращался. Независимо от твоих отъездов и возвращений, мое сердце принадлежало не только тебе, но и нашему дорогому дому, саду, цветам, тому целому, чьей частью ты был когда-то. А сегодня ты для меня все, Филипп. Раз ты меня покидаешь, это значит, что я оставлена всеми.